Посмертное проклятие
Шрифт:
– Но ведь сумел же я сделать то, что замыслил. Так неужели мне трудно будет устроить смерть одной женщины? Убью ее и сохраню при себе все, что есть, даже Ляззу. Или хотя бы останусь тем, кто я теперь.
Лязза продолжала вести свои приготовления среди женщин. И вот как-то раз одна из девушек, ее дальняя родственница из рода ее отца, вдруг открылась ей:
– Рассказала я брату своему Салиму все, что слышала о тебе. О характере твоем рассказала, сестричка, о том, насколько ты разумна, о любви твоей к племени, о том, как ты настраиваешь нас против Иезекиля и племени румов. А Салим со своими друзьями занимается тем же среди мужчин. И очень ему понравилось то, что он услышал
Сказав это, она посмотрела на Ляззу, с трепетом ожидая ответа, но Лязза ничего ей не ответила.
– Я сказала что-то не то, сестра?
– Нет, нет, что ты! Просто я задумалась о другом, а ты задала такой неожиданный вопрос. Кто-нибудь еще знает о том, что ты сейчас сказала, сестра моя?
– Никто, кроме Салима и меня.
– Тогда передай Салиму привет от меня и скажи, чтобы он об этом молчал. Нам с тобой тоже нужно обо всем молчать. Мы никому ничего говорить не станем, даже моей матери, а свой ответ Салиму я передам сама, когда встречусь с ним в вашем доме. Пусть проберется в дом после заката, когда твоя мать, отец и пастухи будут доить овец.
– И когда это может случиться?
– Послезавтра, даст Бог.
Сестра Салима ушла, обрадованная ответом. Была весна, год выдался добрый. Грибов повылазило столько, что пастухи, возвращаясь со стадами овец и верблюдов, приносили их кучами.
В назначенный день Лязза пришла перед заходом солнца в дом отца Салима, где ее уже поджидала сестра Салима.
Овец загнали в загон, и все направились к ним. Женщины несли с собой небольшие горшки для молока, предназначавшиеся для дойки, и горшки побольше, чтобы сливать в них молоко из маленьких, или тащили большие деревянные ведра. Щели меж досок в таких ведрах проконопачивали кусочками хлопка или шерсти, чтобы молоко не просачивалось наружу. Дойка овец могла продолжаться часа два или дольше, в зависимости от того, сколько было доярок. А маленькие ягнята все это время громко блеяли, призывая к себе матерей.
Поднялся отец Салима, обращаясь к Ляззе:
– Будь здесь как дома, дочка, вот и сестра твоя побудет с тобой, – показал он на сестру Салима, – а мы к вам вернемся, как только подоим овец.
– Хорошо, дядюшка.
Спустя некоторое время девушки увидали, как собаки с лаем кинулись в сторону пустыни, но тут же замолчали.
– Это Салим, – определила его сестра, – собаки бы не угомонились, если бы не узнали идущего.
Салим был при мече. Лицо он замотал головным платком, оставив только глаза, но, как только вошел в шатер на семейную половину, снял свой покров, приветствовав сперва Ляззу, а потом и сестру.
Увидев его, Лязза вспомнила, что видела его и раньше, но тогда не обратила на него внимания.
Салим был парнем довольно высоким, но не чересчур. Глаза черные, не маленькие и не большие. Прямой нос гармонировал с остальными чертами лица. Не было в чертах его недостатков, и к тому же его манера держаться и говорить внушала доверие.
Лязза расспросила Салима о том, как идут у них дела в новом доме, там, куда не доходит власть проклятого Иезекиля. Салим сказал, что все у них хорошо, что живут они между собой лучше не бывает, и добавил:
– Пусть
Лязза не дала ему закончить:
– Прошу тебя, Салим, берегитесь соглядатаев Иезекиля. Недобрый он человек, и если раньше времени обнаружится ваша связь с молодыми людьми из племени, это дорого нам будет стоить.
– Будь спокойна, мы так все устроили, что нам сообщают о каждом его шаге. У нас есть свои люди даже среди его соглядатаев. Мне, например, известно, что отношения между ним и твоей матерью, да наставит ее Аллах на путь истинный, были до последних месяцев хорошими. Что же касается его отношений с тобой, то в них нет ничего хорошего. С твоей, естественно, стороны, – добавил он, улыбаясь.
От этой осведомленности Салима в ее делах Лязза даже рот раскрыла. Вместе с тем ей стало неловко оттого, что Салим упомянул о связи ее матери с Иезекилем.
– Ты сам знаешь, Салим, что мать моя чужеземка, а обычаи у чужеземцев не те, что у арабов. Однако ее любезность с Иезекилем, возможно, долго длиться не будет, – сказала она так, словно пытаясь внушить Салиму, что между матерью ее и Иезекилем лишь предосудительная любезность, – ведь дело здесь не в Иезекиле, причиной всему, что стряслось, мой отец, да смилостивится над ним Аллах.
– Не думай об этом, – отвечал Салим, – для всего найдется решение, если Аллах того пожелает. Главное сейчас – ты. Ты укаль головы нашей или ее корона. Твоя добрая слава дошла до нас и до всех твоих братьев, которые вышли из повиновения Иезекилю и румам. А то, что случилось, будь оно связано со слабостью твоего отца или с матерью, то случилось. Главное – как теперь выйти из тупика, куда деяния слабых загнали ныне живущих, как гарантировать будущее сынам нашего племени, чтобы жили они достойно и сами выбирали, по какому пути идти, чтобы давали власть над собой лишь своим братьям и избавились наконец от инородцев и тех, кто поставлен над нами против нашей воли. Главное – это ты, сестра моя. И мы славим Аллаха за то, что ты сберегла свою гордость и чистоту. Юноши нашего племени, и я среди их числа, хотели бы сделать тебя своей гордостью, если бы не боялись, что Иезекиль, проведав раньше времени, что все племя гордится тобой, обрушит на тебя свой гнев и ненависть. Скажу больше, среди многих из среднего поколения и даже среди угождающих Иезекилю шейхов найдутся такие, кто считает точно так же.
– Оставь шейхов племени, брат мой, – перебила его Лязза, – к тому, кто обветшал, молодость не вернется, того, кто сломался внутри, снаружи не починить. Кто вверил свою судьбу и благополучие чужеземцу, кого чужеземец облагодетельствовал, сделав шейхом, вряд ли уже будет противиться чужеземцу и с трудом станет доверять своим соплеменникам, вряд ли когда усомнится в своем благодетеле. Нельзя возводить ваше новое строение или делать то, что вы намерены сделать, надеясь опереться на кого-либо из шейхов, которые, как и их дети, посажены на шейхство румами и Иезекилем.
Салим слушал слова Ляззы, изумленный ее рассудительностью и проницательностью ума. Его поразило, насколько сердце девушки исполнено верой и насколько она убеждена в том, что борьба со сложившимся положением, к которой она толкала племя, необходима.
– Отныне ты гордость наша, и имя твое не Лязза, а Нахва, с тех пор, как ты очистила свою душу и сердце и не пожелала бросаться в пропасть, в которую замыслил тебя столкнуть Иезекиль.
Эти слова прозвучали так, словно намерения Иезекиля были Салиму хорошо известны, тогда как Нахва была уверена, что никто, кроме матери и ее самой, о них не знает.