Посмотри в глаза чудовищ
Шрифт:
– Простите? – Николай Степанович поперхнулся коньяком. – Что вы хотите сказать?
– Что вы можете пользоваться ими по вашему собственному усмотрению.
– Не понял… С какой стати?
– В незапамятные времена Верховный мангас Лу потерял – совершенно случайно, как вы понимаете, то, что можно назвать ключом. Или Словом Власти. Или Именем Бога. Как хотите, на выбор. И ключ этот, путешествуя из рук в руки, выбрал почему-то вас…
– Выбрал?..
– Или задержался у вас, если вам так больше нравится.
– Постойте. Зачем это было сделано? Цель?
– Говорю же – совершенно случайно. Выпал из кармана. Мангас Лу был страшно расстроен.
– Похоже, – Николай Степанович достал портсигар, посмотрел на него, – мне как честному человеку следует вернуть находку законному владельцу…
– Мангаса Лу нет с нами много лет. Ключ ваш. Можете подойти к двери и открыть ее.
– И что за дверью?
– О, многое. Допустим, вот это. Как пример…
Фламель вынул из внутреннего кармана свернутую трубочкой газету. Из нее выпали какие-то пожелтевшие вырезки. Сама газета была глянцевая, тонкая и шуршащая, цветные заголовки… «Иркутские ведомости», 1990, 4 января. Статья на разворот, и в центре овальная фотография: офицер с удивительно знакомым худым лицом, со Св. Георгием III степени на шее…
«Забытый юбилей» – название статьи. И ниже, петитом: «Сто лет со дня рождения Павла Москаленки».
Павлуша! С ума сойти…
ЗАБЫТЫЙ ЮБИЛЕЙ
«В наше бурное время среди праздников и трудов, забот и сомнений иногда совершенно незамеченными проходят даты, знаменующие
В раннем детстве потерявший мать и отца, мальчик был выращен дедом, человеком образованным, суровым и сильным. Закончив с золотой медалью гимназию, Павлик решил пойти по его стопам и поступил в учительскую семинарию, по завершении которой уехал в село Култук школьным учителем. Однако страстное увлечение природой и обычаями народов родного края подвигло его на научную стезю, и в тысяча девятьсот тринадцатом году мы видим его работником естественно-исторического музея при отделении Географического общества. Уже был составлен план монголо-бурятской этнографической экспедиции, когда грянули залпы Великой войны.
С первых месяцев вольноопределяющийся Москаленко – на фронте. Ранение, школа прапорщиков, первый офицерский чин. В неудачной кампании пятнадцатого года взвод подпоручика Москаленки в течение трех суток удерживает безымянный железнодорожный разъезд, обеспечивая отвод наших войск. За этот подвиг – первый Георгиевский крест и производство по службе. К марту семнадцатого года Павел Москаленко уже штабс-капитан и кавалер ордена Св. Георгия III степени – ордена, который в то время мог быть пожалован самое малое полковнику.
Отречение государя императора Николая II штабс-капитан Москаленко воспринял крайне болезненно и некоторое время был близок к тому, чтобы, подобно многим офицерам, оставить службу – четыре ранения позволяли ему совершить это без урона для чести. Однако солдаты батальона, которым он командовал, не позволили ему сделать этот шаг, могший стать роковым не только в его судьбе, но и в судьбе Отечества нашего.
После неудачного июньского наступления полк, в котором служил Москаленко, был выведен на пополнение и переформирование в район Луги, в лесной лагерь. По распоряжению генерала Корнилова все четыре батальона были сведены в один, командовать которым назначен был штабс-капитан Москаленко. Интересно, что это назначение охотно приняли командиры других батальонов, будучи выше чином. Доблесть и воинское умение бывшего сельского учителя тем самым оказались общепризнанны.
Благодаря некоторой удаленности лагеря от населенных мест, а также железной дисциплине, установленной командиром вразрез с практиковавшимся в армии губительным своеволием нижних чинов (и укрепление дисциплины было, как ни покажется странным, горячо поддержано батальонным комитетом), общее разложение армии не коснулось батальона. Интенсивно велась учеба: командир поставил перед собой и всеми солдатами и офицерами задачу создать архибоеспособное подразделение, заведомо сильнейшее, чем равное по численности германское. «Мы выбивались из сил, для сна оставались считаные часы, – рассказывал позже майор Корженецкий. – Мало того, что солдатиков необходимо было научить всему военному искусству, – их требовалось и оградить от тлетворного влияния многочисленных и наглых от осознания безнаказанности вражеских агентов. Бог знает, каким чудом нам удалось отстоять их умы и сердца…»
После того как генерал Корнилов, преданный Керенским, «оказался» мятежником и заговорщиком, с Москаленкой произошла некоторая перемена. «Он будто бы увидел что-то впереди, – рассказывает далее Корженецкий, – и отныне был подчинен лишь достижению той невидимой нам цели…»
И когда в октябре к Петрограду были двинуты войска, а затем остановлены приказом командующего округом, Москаленко приказа не выполнил и продолжал движение к столице.
Вечером двадцать четвертого октября сводный батальон вошел в Петроград по Ижорской дороге…
Уже сколько раз доказано было с цифрами в руках, что мятеж в столице был обречен на неудачу, что против едва десяти тысяч плохо вооруженных боевиков и матросов разложившегося от безделья Балтийского флота было повернуто сто пятьдесят тысяч штыков верных правительству частей, что гарнизон восстание не поддержал и оставался по крайней мере нейтральным, что имевшемуся у мятежников крейсеру негде было развернуться между мостами и набережными, и что требовалось всего лишь дождаться прибытия этих самых частей, дабы одним моральным давлением заставить мятежников разойтись по домам… Все это, разумеется, так. Но что-то же заставляет все новые и новые поколения историков и публицистов доказывать, и доказывать, и доказывать эту, по их мнению, очевидную истину.
…Батальон по дороге рос, как снежный ком: к нему присоединились две казачьи сотни, шестидюймовая батарея, бронеавтомобильный взвод; кроме того, вооруженные студенты и гимназисты, вышедшие в отставку офицеры и рабочие образовали милиционерскую роту под командованием прапорщика Гринштейна. Около полуночи произошло первое вооруженное столкновение: группа пьяных матросов попыталась остановить продвижение колонны…
Всю ночь и большую часть дня батальон метался по городу, как рикошетящая пуля, терзая и разя. Но не следует все жертвы этих действительно страшных часов взваливать на печи москаленковцев: и если чудовищный разгром на Миллионной улице и в Смольном – дело рук, безусловно, усмирителей, то побоище на Мойке учинили латышские стрелки и саперы, замаливающие свое участие в мятеже. Разрушения же в городе произведены были по большей части снарядами «Авроры».
Да, наличие крейсера было серьезным козырем в руках мятежников. Но одно дело – грозить из жерл неподвижным и беззащитным дворцам, и совсем другое – вести борьбу с того же калибра орудиями, бьющими с закрытых позиций. Два часа отряды мятежников, столпившись на Арсенальной набережной, наблюдали из безопасного далека за ходом сражения; наконец малоповоротливое и слабобронированное времен Цусимы чудовище получило четыре попадания кряду, загорелось и врезалось в быки Дворцового моста… В сущности, это был конец мятежу, но еще долгих десять часов свистели пули и лилась кровь.
Позднее хмурое утро двадцать пятого было отмечено исходом из города матросов: на миноносцах и лодках, катерах и ялах они плыли к Кронштадту. Им стреляли вслед, но лениво. А чуть позже разбрелись по домам и боевики-»красногвардейцы». Патрули измученных москаленковцев блуждали по пустому холодному городу. В здании городской Думы для них устроили временную столовую; проглотив по нескольку ложек горячей каши и по кружке сладкого кипятка, они шли дальше, на ветер и колючий летящий снег. Поздно вечером к перрону Балтийского вокзала прибыл первый эшелон с фронта…
Вот тогда оказалось, что гарнизон исправно несет свою службу.
Тем временем Москаленко арестовал командующего округом Полковникова и объявил себя «временным диктатором» столицы…
Два дня спустя собравшийся в Народном доме второй Съезд Советов осудил авантюру большевиков и анархистов и призвал Временное правительство к скорейшему созыву Учредительного собрания.
А тридцатого октября вернувшийся с войсками Керенский арестовал Москаленку за превышение власти и неподчинение приказам…
Лишь в двадцать втором году он вышел из тюрьмы – последний из арестованных по октябрьским событиям. Уцелевшие в ночь мятежа главари повстанцев были либо спроважены за границу, либо заседали в Думе. Так что амнистией, дарованной Алексеем Николаевичем по случаю принятия Конституции, воспользовался он один.
Два года спустя Павел Григорьевич Москаленко вернулся в родной Иркутск. Музей принял его и долгие годы был ему надежным пристанищем. Однако жизнь
Кто-то так же безымянно ухаживает за могилой…»
– Вы уже прочитали это несколько раз, – услышал Николай Степанович голос Фламеля.
– Да. Я был знаком с этим человеком. По фронту. Осень четырнадцатого. Потом виделись… за границей. Последний раз в Париже, он работал таксистом… Потом я получил от него весточку из Америки – незадолго до войны. И все.
– Умер в сорок втором. В конце ноября. Разрыв сердца…
– И что все это значит? Кто-то научился переводить стрелку?
– Какую стрелку?
– Железнодорожную. На путях. Вправо-влево…
– М-м… В общем, да. Одному человеку это удалось. Правда, на пользу это ему не пошло. Вот, посмотрите еще эти заметки…
ЮРИЙ ОСИПЕНКО
НИКОМУ НЕ ДОЗВОЛИМ!
(Михаил Шолохов, «Тихий Дон».
Журнал «Дон», № 1, 2, 3 за 1966 год.)
К сожалению, некоторые литераторы, слишком буквально восприняв призыв Никиты Сергеевича Хрущева и Александра Исаевича Солженицына «жить не по лжи», тут же обрушили на отечественную историю поток густой грязи, которую заботливо пестовали в своих письменных столах. Отринув традиции, завещанные нам Буниным, Фадеевым и Алексеем Толстым, они развернули разнузданную кампанию очернительства и клеветы, к сожалению, тут же поддержанную некоторыми издательствами и редакциями литературных, с позволения сказать, журналов. К сожалению, не остался в стороне и журнал «Дон», до сих пор высоко державший знамя коммунистической морали.
Особенно нетерпима подобная публикация сейчас, в период, когда партия обнародовала Моральный кодекс строителя коммунизма, когда советские люди в едином порыве преодолевают последствия культа личности, когда на волне огульных «разоблачений» всплывает грязная пена протаскиваемой тихой сапой буржуазной морали, западных «ценностей», кулацких «идеалов» и казачьей вольницы.
Должно быть, прошедший недавно по экранам страны фильм «Унесенные ветром» и был тем творческим импульсом, который подвиг известинского очеркиста Шолохова взяться за перо и на скорую руку слепить свой, с позволения сказать, роман, рассчитанный, главным образом, на неискушенного, но пресыщенного западного читателя, которого не удовлетворило пресное сочинение господина Пастернака…
– Читайте, читайте, – усмехнулся Фламель.
ИГОРЬ ВИНОГРАДСКИЙ
ПО ПРАВУ ПАМЯТИ
(Михаил Шолохов, «Тихий дон», книга 1.
Журнал «Дон», № 1, 2, 3.)
Наше время полно сюрпризов. Вот и журнал «Дон», уже приучивший своих читателей к благоглупостям сочинителя Шолохова-Синявского, отважился наконец на публикацию собственно Шолохова, человека, тернистый путь которого не решились бы описать ни автор «Ивана Денисовича», ни «Повести о пережитом», ни «Колымских рассказов». И даже сам автор «Тихого Дона» на вопрос вашего корреспондента, не ждет ли нас новый роман, в основу которого будет положена его собственная судьба, ответил, что нет, не ждет, ибо это свыше человеческих сил, и почти дословно повторил фразу Варлама Шаламова: «Это никому не нужно, ибо опыт этот не столько страшен, сколько бесполезен».
На эту фразу ссылаются сегодня те, кто хотел бы засыпать ручеек «лагерной прозы», не понимая того, что партия с болью, с трудом и великим напряжением преодолевает последствия культа личности не только в масштабах государства, но и в масштабах каждого отдельно взятого советского человека. И «лагерная проза» – горькое, но необходимое лекарство, прививка; но, конечно, как всякое лекарство, его необходимо точно дозировать.
Возможно, что солженицынский «Архипелаг ГУЛАГ» можно будет читать нашим детям и внукам, уже получившим необходимый иммунитет; для нас же это – операция без наркоза.
Но вернемся к роману Михаила Шолохова…
И еще вырезка…
АБРАМ ТЕРЦ
ГЕРОИЧЕСКИЕ ГРЕЗЫ
(К последней литературной сенсации)
Старый лагерник рассказывал мне, что казаков придумал Александр Серафимович, лежа в тридцать четвертом году на нарах в тифозном бараке пересыльного пункта номер пятьдесят шесть. Легенда оказалась живуча…
– Я, видимо, переутомился. Не понял совершенно. Что значит?..
– Да, это подлежит толкованию. И дополнительному пояснению. Начало простое: прошедший огни и воды человек пишет роман. Такой, какой можно написать только однажды в жизни. Выплеснуть в него все. Перенести себя. И вдруг обнаружить, что роман не то чтобы никому не нужен, а как бы это сказать?.. излишен в этой жизни. Выламывается из всех отведенных для романов рамок. И вот его не печатают год, два, пять лет… автор настаивает – и начинает наживать неприятности… Говорят: исправить вот тут и тут. Вот это слишком кроваво, а вдруг дети прочтут? А здесь дух эпохи неверно передан, не так все было… Наконец провинциальный журнал маленьким тиражом начинает печатать – и все, статья в «Правде», главного снимают… Тут появляется некий змей-искуситель. Не буду приводить всю историю обольщения… это долго и интересно разве что для психиатров. Но автор вдруг проникается исподволь подсказанным решением: переправить рукопись… нет, не за границу – тогда судьба Пастернака, а он к этому не готов, он изношен, надломлен… Ему нужна такая слава, чтобы без неудобств. И он переправляет роман себе самому – молодому. Понимаете? Начинающий писатель, автор десятка средней руки рассказов в модном тогда орнаментальном духе. Получает вдруг от себя-старого гениальное произведение. По-настоящему гениальное. И – пугается! Пугается всего. Ведь герой воюет против нынешней власти. А с другой стороны – очень хочется издать. Соблазн! Несколько лет борений. И начинает править роман. Переписывать. Делать так, чтобы можно было напечатать. То есть творить то, на что не пошел старый… И вот – роман выходит. Сенсация, победа, слава, Нобелевская, все в рот смотрят… Хоть слово скажи, ждем, изнываем… А сказать-то больше нечего! Но опять же: слава, деньги, сытость, власть…
– Да, – сказал Николай Степанович. – Я его видел где-то в начале шестидесятых. Он действительно производил впечатление вора. И как странно – ведь уличить его в воровстве было решительно невозможно – однако же… Итак, вы сумели меня удивить. Что же дальше?
– Только удивить? Не заинтересовать?
– В моем случае это одно и то же. Демонстрация вашего могущества была впечатляющей. Как я понимаю, это не единственные примеры вмешательства?
– Не единственные – но единичные. Человек, осуществивший первое, вскоре пал жертвой собственного предприятия. При подавлении Петроградского мятежа у него погибла вся семья: родители, жена, двое детей…
– Он обратился к вам?
– Нет, конечно. Но он был талантливым поэтом, причастным многих тайн не только поэтического ремесла – а вот эти тайны открыл ему один из нас. Но много раньше и по другому поводу. В невероятном потрясении горем он внезапно создал инкантаментум, в итоге перевернувший мир…
– Надеюсь, это был не я?
– Не вы. Впрочем, не пытайтесь угадать: вы не были знакомы лично, и имя его вам вряд ли что скажет. В мир поэзии он не вошел – не успел или не пожелал. Было напечатано лишь одно его стихотворение… впрочем, это уже неважно. Он заплатил жизнью за свое искусство и за свой поступок. От человека нельзя требовать большего.
– Значит, при определенном стечении обстоятельств словом действительно можно остановить солнце… Я так и думал. Хорошо. Вы говорите мне, что я могу овладеть всеми этими умениями и применять их по собственному благорассуждению. Так?
– Совершенно верно. Конечно, это потребует времени, и достаточно большого – но конечного.
– И все-таки я не понимаю ваших резонов.
– Все очень просто. Мангасы смертны. Золотой дракон тоже… не то чтобы смертен, но – ограничен временем. Со смертью их пропадут все знания Создателей. И людям придется добывать их самостоятельно. Неизвестно, хватит ли у них времени и сил. Особенно – времени.