Посредине пути
Шрифт:
Но ведь какой кошмар! Какой парадокс! Именно из-за этой самой любви к нашим детям, мне кажется, человечество и развивается в обратную сторону, потому что любовь к детям (неразумная любовь) стала питательной средой для взращивания эгоизма. Говорят, любовь слепа. То-то и оно. Дедушки и бабушки, пережившие трудное военное время, хотели, чтобы их детям жилось лучше, и в целом избаловали их.
Дети этих дедушек и бабушек, будучи сами воспитаны в духе всепоглощающего инстинктивного чадолюбия, естественно, не могли (это было бы даже нелогично) не испортить в свою очередь собственных детей, которые затем это же передают своим детям, продолжая усиливать уже прилично развитый эгоизм. Так что, если все же встречаются в жизни маленькие люди, совершенно
Духовное развитие людей по такой схеме не может не привести человечество к катастрофе. Может быть, в этом и первопричина всех возрастающих скоростей — они от жадности? От стремления опередить, чтобы захватить. Захватить, чтобы иметь. Иметь, чтобы обеспечить… себя и детей своих.
При этом жизнь развивается странно, как бы двулично: одно лицо — перспективной ориентации, смотрящее в далекое будущее (расчеты экономического состояния через десять, двадцать, сто лет), другое лицо, всматривающееся в близкую гибель всей жизни на планете: все чаще встречаются обыкновенные люди, нормальные, но удрученные, которые обнаруживают в беседе тоскливую какую-то обреченность: «Ах, как стало жить неинтересно» (откуда у человека творческий запал, откуда энтузиазм, если жить стало неинтересно?!), но неинтересно потому, что в сущности стало страшно.
Действительно, сколько раз в день теперь нормальному человеку множество специалистов со всех экранов объясняют со знанием дела количество накопленной в мире взрывчатки, которой собираются укокошить и его, и его детей (причем защищаться и прятаться смысла нет, потому что ты даже на лифте не успеешь спуститься, как ОНО или ОНА тебя настигнет). Что же тут в жизни интересного?!
Поэтому-то, видимо, и увеличивается с каждым днем «армия» уходящих в природу, чтобы здесь, на лесных тропах, отключиться, приостановиться в беге жизни, в этом бесконечном марафоне. Было бы, конечно, лучше, если бы приходящие в природу из города оставляли там, откуда они идут, некоторые свои привычки, хотя бы учли, что в лесу, увы, нет мусоропроводов.
В Барвихе, в Раздорах повсюду игровые площадки, собирающие людей всех сословий, здесь замечается особый кодекс общения, здесь люди немного другие, не такие, как в городе, хотя часто встречаются и те, кто и сюда приносит свои городские заботы. Но меня лично очень удовлетворяет то, что все больше и больше встречаем мы в лесу дедушек и бабушек, которые сумели освободиться каким-то образом от господства своих внуков и внучат. Как сказала однажды Зайчишка: «Бабки-ёжки, костяные ножки, вырвались на свободу»… Хотя, не будь меня, она сама давно была бы «в плену». Правда, разговоры, как ни послушаешь, конечно же, о них — о молодежи, которая «ничего делать не хочет», и о внучатах. Душой-то они всегда с ними.
Встретили в лесу мужчину. Сообщил, будто ему из совершенно достоверных источников известно, что водка скоро опять будет везде свободно продаваться в любое время, очередей не будет, но стоимость станет одиннадцать рублей пол-литра… «И бери, сколько хочешь».
Я выразил сомнение. Зайчишка удивление: неужели? Мужчина — он тоже что-то искал в траве — авторитетно повторил: «Да-да, будет как было, только подороже…»
Подобные слухи и раньше доводилось слышать. Так высказывалось желаемое, мечта. Я не стал возражать, но Зайчишка испугалась: «Какой ужас! Какой кошмар!» Я объяснил, что этого не может быть, потому что не должно. Конечно, тяжко так сразу отвыкнуть от водки тому, кого десятки лет приучали к мысли, что виноделатели не зря ежегодно перевыполняют план, так что и потребителю необходимо поднажать; тяжело нормальному человеку такое (какое никому и не снилось) переосмыслить, но если будет еще тяжелее, он все-таки не помрет. Цепы бесконечно поднимать смысла тоже нет, лишь прибавятся обездоленные дети, потому что алкаш семью обокрадет, но за водку любую цену заплатит. Так что слухи — они слухи и есть, иначе незачем было затевать драки, ведь обесценятся все авторитетные высказывания и благие
— О чем мечтаешь, Лапсет? — Зайчик оторвалась от своей любимой «Недели». — Вот пишут про жуликов, разоблачили, послушай…
Она редко прерывает мои «мечтания», но если в какой-нибудь газете она вычитает что-нибудь такое, о чем ей хочется сразу прочитать мне, — тут уж никуда не денешься. Я и не возражаю, мне это даже удобно. Я сам в последнее время стал лениться читать, не люблю уже почему-то, все кажется знакомым: или уже раньше что-то похожее читал, или говорили. А Зайчик то в одной, то в другой газете самое значительное вылавливает и в электричке вслух мне прочтет, всегда с напутствием: «обязательно прочти это».
Слушаю ее одним ухом, гляжу в окно одним глазом и думаю, что все возрастающая спешка была бы человечеству, пожалуй, не нужна, люди могли жить без нее, если бы жили мирно.
Опять чувствую себя одновременно везде в мире.
Почему у меня такое престранное мироощущение? Непонятно. Видимо, от сознания, что когда кончается моя жизнь — все равно как это произойдет, — для меня кончается жизнь на всей планете и во вселенной. Каждый человек объединен со всем в мире посредством жизни. Наверное, есть люди, которые это уже знают. Я же еще только стараюсь постичь.
Однажды в Тарту Волли (еще не Олев), который очень спешил, чтобы успеть в магазин до закрытия, когда я над ним за это насмехался, спросил чуть обиженно:
— А ты, значит, не спешишь?
Вообще-то, несмотря на мою не слишком спокойную жизнь, я действительно не проявлял нигде особой спешки, за исключением тех случаев, когда приходилось удирать.
— Ты, стало быть, не спешишь, и что… счастливый?
— А разве нет? — ответил я Волли. — Я зрячий человек, вижу, что делаю и как живу, на больных, но на своих еще ногах двигаюсь; не подвержен обжорству, пить и курить, слава богу, бросил наконец; и если мне кто-нибудь даже не поверит (какой-нибудь читатель), ничего удивительного — словам теперь мало кто верит, тем более словам того, кто бесконечно врет. Но мне-то надо было оставить эти радости не для того, чтобы кого-то убедить, а для того, чтобы раньше времени не окочуриться; дальше — меня уже давно не преследуют участковые инспекторы. А если меня опять прооперируют в какой-нибудь больнице — что ж, люди стареют, а их болезни молодеют. Но сказал же Кола Брюньон, что могло быть и похуже: я тоже мог и вовсе не родиться.
Если продолжить эту мысль: счастлив ли я? Конечно. Я никому не завидую, доволен едой и одеждой, потому что знал и голод и холод (а все познается в сравнении). Но главное в том, что я отучил себя завидовать тем, кто умнее и удачливее меня, — не все же люди жулики. Удача главным образом зависит все-таки от твоих способностей, таланта, знаний или стараний. Если же ты бестолочь и к тому же ленивый — за что тебе удача?
«Тогда тебе для жизни и овса довольно, — сказал бы Волли, если бы наш разговор имел продолжение, — как цыпленку или воробью… Дешево жить: не пьешь, не куришь, на вытрезвитель не тратишь. Мясо тебе не нужно, только крупа и минералка… Ради чего тебе стараться?»
Что я мог бы ответить?
Однажды я лежал в траве на поляне, грелся на солнышке, а надо мною летали военные самолеты на большой высоте. Что они были не гражданские, о том говорило их поведение, а также скорость: самолет беззвучно пролетел, он уже черт знает где, а звук еще только надо мной. Я думал о летчике: как ему там? Хотелось бы ему поменяться со мной местами? Он, может, и хотел бы валяться, ни о чем не думать, но ему нельзя, он — летчик, это и профессия, и обязанность. Надо полагать, он не ради только собственного удовольствия под небом гремит, он задание выполняет, а задание, вероятно, в том заключается, чтобы проследить, не приблизится ли к столице что-нибудь ненужное; а еще, если поступит команда, пойти и обезвредить это «что-нибудь», даже если для него это верная гибель. Так что он дежурит, он там наверху, в сущности, на посту, охраняет мирную жизнь, в том числе и мою.