Посредине пути
Шрифт:
Я, конечно, хочу, чтобы вещи назывались своими именами, поэтому и сам разделся перед читателем почти догола; я хочу, чтобы трудности назывались трудностями, глупость — глупостью, лицемерие и ханжество — так и назывались, то же самое жадность и воровство — жадностью и воровством; чтобы удачи и неудачи, достоинства и недостатки взвешивались на правильных весах и распределялись на правильные полки; чтобы дурак назывался дураком, а новому человеку не прощались старые «отдельные» червоточины.
32
В купе нас было три мужика. Такое везение! Хуже нет, чем ехать с женщинами, и уж самое последнее дело, если женщина с грудным ребенком… А тут три гаврика. Превосходно! Свободно! Говорили как бог на душу положит, выражения не подбирали, тематику тоже. А когда в купе нет женщин, о чем еще и говорить, как не о них…
Один из нас — военный в гражданской одежде, до генерала, похоже, не дослужился, но по солидности можно заключить,
Один из пассажиров все время торчал возле двери нашего купе, прислушивался, включился в беседу, признался, что он, грешным делом, обожает иностранную литературу в твердых обложках, разумеется, кубинские книжонки предпочитает, но недавно «Наполеона» прочитал в какой-то библиотеке на углу Калининского проспекта и улицы Арбат.
— Библиотечные работники там все мужчины, — доложил он.
— Зато в «книжных магазинах» одни женщины, — подключился еще один, с красным носом, начитанный товарищ. Ему, оказывается, удалось получить в Тарту за полчаса до открытия книжного магазина, то есть в половине второго, два тома русской литературы, так что он готов даже дать почитать… страниц сто, двести. И удивился, когда мы отказались.
— А еще такие образованные товарищи!..
Военный в гражданском объяснил, что от чтения у него голова будет болеть, глаза покраснеют от утомления, а ему в Москве к начальству явиться необходимо.
— А окнол вы читали? — поинтересовался тот начитанный товарищ в порядке обмена опытом. И, узнав, что мы окнол не читали, рекомендовал, когда более подходящего чтива под рукой не окажется, познакомиться. — Нашенские говорят, немного на порнографию смахивает. Эту литературу еще «Синеглазкой» называют в некоторых кругах.
— А в каких обложках? — поинтересовался военный в гражданском, который, совершенно очевидно, жене в домашних делах ни разу не помогал, раз не знает, в каких обложках выпускают окнол…
— В полиэтиленовых, разумеется, — ответил тот, начитанный, с красным носом.
Так мы и ехали в этом удивительном поезде номер сто семьдесят пять, курсирующем между Москвой и Таллином через Псков и Тарту и известном тем, что больше стоит, чем едет: когда бы ночью ни проснулся — поезд стоит то ли на станции, то ли где-то в пути. Нам было чертовски весело, хотя никто в «красный уголок» не ходил, а если бы и пошел — брошюрки, они брошюрки и есть. Но нам было весело; и не только в нашем купе, в других тоже раздавался смех, громкий, веселый говор. Ехали люди, и я ехал. Все друг другу что-то рассказывали. Никто, во всяком случае в пашем купе, не стремился познакомиться. Говорили обо всем просто так, даже спорили, будто было что-то ужасно важно уточнить. А за окнами мчались мимо освободившиеся от снега поля, леса, поселки. Да, снег в этом году удивительно быстро сошел, оставив сушить ветру примятую серую траву.
В эти самые часы где-то в Англии готовились к взлету американские бомбардировщики, чтобы атаковать города страны у Средиземного моря и обрушить там на спящих людей свой смертоносный груз. Люди в этих городах, возможно, тоже веселились или спали, а утром, когда наш поезд подъедет к Москве, — как это ни удивительно, ведь он все время как будто стоял! — многих в той стране уже не будет в живых.
Причем одна страна другой не объявляла войны, как это было принято когда-то, просто послала свои самолеты, они отбомбились и улетели. Потому что им так приказали. Приказали потому, что в маленькой стране у Средиземного моря кто-то не понравился в большой стране тому, кто приказал. Потом многие государства обратятся в ООН с жалобой, и в ООН начнут обсуждать случившееся, заседать, голосовать, а другие государства будут выражать соболезнование пострадавшей стране — мы сочувствуем, это варварство, бандитизм, мы осуждаем и, если нужно, дадим бинты и йод, и костыли пришлем, и консервы, а с дубинками — хуже, по консервы дадим, а больше ничего не можем, потому что сейчас такое
Но тот, кто бомбил, не хочет договариваться, какой ему смысл? Ему не впервые созерцать, как в ООН заседают и голосуют, так что он пока на время отступит… Так все и продолжится до тех пор, по-видимому, когда ему уже невозможно станет отступать, а тогда… Что будет тогда? Я себе этого не представляю.
ООН — словно какой-то статистический центр, огромный архив всевозможных обращений, заседаний, решений и зарегистрированных инцидентов: геноцид — да, был; вьетнамская война — да, была; израильская агрессия в Египте, в Ливане — да, была и есть; террор — имеется; угоны, похищения, заложники — все зарегистрировано. А ливанцев режут, ливийцев бомбят, негров при апартеиде стреляют. А наш поезд идет, стучит колесами, и мне ни с того ни с сего, не впервые, в голову пришла странная мысль: я ведь даже и не знаю, кто мой прадед по линии отца, также и по линии матери, не знаю своих прабабушек, а было бы здорово выяснить, кто был прадедом и прабабушкой моего прадеда и прабабушки, и еще хотелось бы докопаться, кто были прапрабабушка и дедушка моего прапрапра… Да разве узнаешь! Что там, собственных родителей многие не знают!
Мы приходим на кладбище и приносим цветы на могилы: вот здесь мой отец, здесь жена, а здесь дед, ребенок — все близкие, недавние, в сущности. На могилы дальних прапредков цветы приносим редко. Мы не ведаем, где они. А может, мои прапрапрародители являются родственниками каким-нибудь татарам или англичанам, или итальянцам, или даже африканцам?
Вот ведь старый школьный учитель Густав оставил двоих детей, из них сын, родившийся в Нарве, дал жизнь семерым в Канаде. Они, в свою очередь, переженились с выходцами неизвестно откуда, а кто знает, на ком поженятся их праправнуки? Которые никогда не узнают о Густаве, школьном учителе из Нарвы… Жил очень хороший и порядочный человек, и он исчезнет из человеческой среды совершенно бесследно. Это как-то обидно. Посвящают произведения искусства большим художникам, героям вождям. Но я, чтобы было справедливо, если эту мою работу напечатают, посвящу ее Густаву Матто, честному школьному учителю, обыкновенному человеку, оставившему дочь Таймо, которая меня, обормота, за что-то любит. Итак, внуки Густава Матто уже черт знает кто по национальности, а у меня явно имеются кое-какие итальянские наклонности: умение петь на всех языках. Да и французские наклонности наблюдались… А откуда эта безудержность в употреблении нехороших, но таких соблазнительных напитков? И тенденция во многом подражать другим? Дарвин утверждает, что люди произошли от обезьян, по недавно я где-то прочитал что системой обмена веществ человек наиболее сходен со свиньей…
Поезд идет, скоро Москва. Пассажиры уже притихли, уже внутренне переключились на предстоящие дела, уже собраны сами и потихоньку собирают вещи.
А летчики, которые ночью совершили дальний полет из Англии до Ливии наверное, еще спят от усталости.
Вспомнив их, я тут же наряду со всем, что видят глаза и слышат уши, как это со мною часто бывает, когда я одновременно присутствую во всем мире — как однажды на хуторе, когда ждал Тийю, — я вспомнил о нас, о тех, кто одинок, и сообразил, что не такая уж плохая идея — организовать на хуторах тут и там небольшие коллективы из одиноких, но подходящих друг другу по душевным качествам людей, чтобы не было у них ощущения казенности или казарменности, или больничности, как в домах престарелых, где такое все-таки присутствует, несмотря на обеспеченность и удобства. В маленьких хуторных коллективах создавалась бы атмосфера семьи, все бы занимались делом, вместе вели бы хозяйство, проводили вместе вечера и пели о том, как народ Кунгла в древнее время шел в лес играть и петь песни; и рассказывали бы о своей жизни, как рассказывает Таймо мне уже много лет. Мне тоже было бы что поведать. Веселые получились бы компании. Так что естественный выход из одиночества — объединить одиноких. Как ни крути, как бы мы, — люди, друг от друга ни уставали, как бы нам порою ни хотелось отгородиться, но спасение от всех бед — в коллективе. Именно, от всех бед.
Еще немного, и опять Москва. Я, естественно, мысленно у Зайца. Но не только у нее. Кажется, началось что-то новое в нашей жизни. Возможно, мне удастся при этом не только присутствовать. Жизнь не только продолжается, она и начинается всегда.
33
— А молоко забыл в холодильник поставить, склеротик ты несчастный! — услышал я, едва мы с Зайцем вернулись из леса.
Зайчик пожурила меня, как всегда, добродушно, но строго. Я действительно забыл молоко на столе, где оно целый день простояло, так что, наверное, прокисло. В оправдание что сказать?