Посредине пути
Шрифт:
— Ты знаешь, — сказал я ему, — если ты запьешь, если ты такой шанс упустишь… Тебе в последний раз сама Фортуна улыбнулась! Так что, если ты по своей дурости это потеряешь, и на том свете такое не простится, и будешь ты вариться там в самом грязном котле, а ведь ты еще не выкарабкался. Когда лет пять пожрешь мороженое, тогда можешь чирикать.
— Мне так приятно, — сказал Волли, смущенно улыбаясь, — когда друзья хвалят.
Друзья?! А разве я ему друг? Или он мне? До сих пор он был, в сущности, моей жертвой, моей добычей… А ведь настоящие друзья, человечные, — это то, что ему сейчас больше всего нужно. Раньше его окружали выпивохи, но они — все до единого — одинокие люди, потому и ищут общества, компании. Но
Подумалось: дай-то бог самому удержаться, если удастся мне, значит, удастся и Волли, то есть Олеву; а если это доступно ему, то и мне, разумеется, то, значит, всем, если разобраться. Надо только захотеть.
Все это необходимо было записать. Потом собраться в дорогу — в Москву.
30
Баня на улице Эмайые начинает работу в среду. Понедельник и вторник — выходные. А в среду, с часу, пожалуйста, купите билет, веник и парьтесь себе на здоровье, если вы любитель этого дела. Я и есть любитель. Меня к этому приучила бабушка на острове Сааремаа. Она была непревзойденной парильщицей. В деревне Кыляла на хуторе Сааре, где родились мой отец, его сестры и братья, баню топили каждую субботу. Топить было привилегией деда, у которого никогда нельзя было понять, когда он шутил, а когда говорил всерьез. Но вечером первая отправлялась париться бабушка.
В отличие от коренастого, широкого деда она была весьма костлявая. Всегда в очках, всегда в движении. Ее голос раздавался одновременно по всему хуторскому двору — в саду, на огородах, а по вечерам она причитала: «Ах! Весь день на ногах, ох! Совсем выдохлась…» Дед обычно иронически замечал: «А что толку? Ты хоть что-нибудь сделала? Только бегаешь везде да кудахчешь, как курица…»
Такая манера общения была у них естественной, а не ругались никогда. По воскресеньям же, одевшись празднично, шагали мирно по шоссе в направлении церкви.
Когда бабушка парилась и поддавала жару, то мужики вылетали как ошпаренные — даже мой отец не выносил. Из мужчин один только я не удирал, потому что бабушка держала меня за ногу и лупила веником, приговаривая, что уж она-то из меня сделает настоящего мужчину. Мне было тогда приблизительно лет семь.
Тогда на Сааремаа еще ходили в хуторские бани все вместе — женщины и мужчины, даже если приходили мыться соседи. Причем никаких плавок на себя не напяливали. Никто никого не стеснялся, никакой безнравственности и в помине не было. Топили баню, пекли хлеб, делали свое пиво, знаменитое на всю республику, в комнатах расставляли по углам свежесрубленные березки для аромата… Тогда в город ездили на повозке в одну лошадиную силу… Не было асфальтовых дорог, не было автомобилей. Какое это было чудесное время!
С тех пор я страстный парильщик и тоже, когда поддаю пар, мало кто выдерживает. На меня обычно шипят да орут, что ты, мол, не один, такой-сякой, и баня не твоя. Но всем известно, что там недовольных можно послать… к бабушке, не к моей, разумеется.
Была среда. Поэтому, как только Таймо взяла свою тачку (я ей привез из Москвы сумку на колесиках, чтобы ей легче было таскать почту) и ушла, я живо побрился, оделся и вышел. В воздухе кружились одинокие снежинки.
Рождество и Новый год Тийю проведет в Вильянди. Нельзя
Я помню день 8 марта в больнице имени Ганнушкина в Москве. Был концерт художественной самодеятельности. Там лечились очень даже известные музыканты, по-своему звезды: скрипач, пианист, певцы… Концерт был поставлен их силами, хотя, право же, впечатление он производил жуткое: певцы исполняли арии очень правильно на одном только фортиссимо, скрипач и пианист никак не могли определить, кто из них солист. Но все делали свое дело предельно серьезно и старательно; этот концерт в сумасшедшем доме часто мне вспоминается, когда приходится присутствовать на митингах или собраниях.
Итак, Тийю с мужем — среди психов, а я должен выбрать между двумя любящими меня людьми. С кем мне встретить рождество и Новый год? Сочувствую доктору Сависаару в Тарту: как он, интересно, решает эту задачу? Я восхищаюсь Станиславом Робинзоном в Москве: тот без всяких проблем собирает всех своих пять-шесть жен и детей, а сам во главе стола что-нибудь спокойно жует, словно патриарх еврейский. Но одновременно везде я бываю, только когда закрываю глаза. Значит, что поделаешь, поеду в Москву. Таймо здесь, конечно, горько и тоскливо одной, но Зайцу вдвойне грустно.
Чтобы не встретить никого из бункера, направился в баню по улице Роози. Она проходит между двумя десятиэтажными зданиями с длинными, во всю стену, балконами. Это общежитие университета. Здесь опасно проходить, потому что порой сверху падают бутылки. Могут попасть и каким-нибудь другим предметом: табуреткой, тарелкой, пустым ведром, вилкой или ножом, чем угодно, или же попросту польется сверху за шиворот моча…
Жаловаться некому. Милиционеров в городе можно встретить, иногда проезжают мимо в машине, и в газете печатаются объявления, приглашающие в милицию опознать какой-нибудь труп или же жулика, или хулигана задержанного, но жаловаться на студентов нет смысла, не среагируют.
Потому что, если уж студент, что называется, имматрикулирован, так нельзя его, будущего Эйнштейна, эксматрикулировать из-за такого пустяка, как моча на чью-то второстепенную башку.
Оттого иногда по утрам газоны перед этими красивыми домами напоминают мусорную свалку, из окон и с балконов раздаются вопли, крики, рычанье и слова, которые нельзя отыскать в обычных словарях, — испугались бы и первобытные люди. Пустые бутылки по вечерам разлетаются, как гранаты, на мириады осколков каждые пять минут. Как-то трудно все-таки представить, что из юношей и, увы, девушек, исторгающих этакое красноречие, впоследствии могут образоваться интеллигентные люди. А там… Кто знает! Если изучить историю Тартуского университета и нравы, бытовавшие каких-нибудь сто пятьдесят лет назад, узнаешь, что было не лучше, даже убийства не были редкостью. Но сколько дал сей университет миру ученых голов!
Итак, я рискнул миновать общежитие. В такое раннее время они еще спят — те, кто кидает и мочится. У них, бедных, унитазы сломаны, а девушки в свои уборные не всегда пускают, так что единственно с балкона и остается.
Потом я зашагал по Деревянному мосту. Здесь почти всегда какие-нибудь тихопомешанные кормят уток, голубей, воробьев, когда в этом, в сущности, еще нет нужды; наблюдая их, приходишь к выводу, что если в мире и есть что-нибудь стоящее, так это возможность бросать корм птицам, прямо вот так — отламывая куски от буханки белого хлеба. Ведь воробьи хлеб не сеют, как и свиньи в частных хозяйствах, откуда же его им брать? Интересно, могла бы какая-нибудь из этих фанатичных добрячек есть лягушек или каракатиц, как утка? С другой стороны, если учесть, сколько на помойках сгнивает хлеба совершенно без надобности — пусть уж лучше уткам, даже свиньям.