Постлюбовь. Будущее человеческих интимностей
Шрифт:
Через процесс реификации счастье обретается в конкретных объектах – happy objects; стремление к счастью, таким образом, превращается в погоню за этими объектами. У Ахмед счастье производится через пространственный аффект – то, как тела распределяются в пространстве и как на них влияет то, что находится или протекает рядом: объекты счастья, которыми также могут быть и другие тела. Но эти столкновения не всегда случайны (а happiness вообще происходит от hap – «случайность»), они могут быть манипулируемы. Дисциплина счастья регулирует тела, направляя в сторону вещей и структур, которые обозначены как «хорошие» уже тем фактом, что они якобы порождают счастье. Один из примеров у Ахмед (и важнейший для этой книги) – брак, точнее даже – замужество. Мы ещё рассмотрим подробно, как пропагандируются, продвигаются и продаются «нормальные» формы союзов, но брак – один из крупнейших «объектов счастья», и общества направляют своих членов к нему. Человек может испытывать счастье от разных объектов, но как он может заранее знать, что именно принесёт опыт счастья, не столкнувшись с этими объектами? Если мы обратим внимание на то, какие объекты общества контроля наделяют обещаниями счастья, мы сможем различить дисциплинирующие жесты этой идеи. Билборды в городских пространствах вряд ли пообещают вам счастье от лёгких наркотиков или активизма, зато образ счастливой семьи в рекламе майонеза прописался на этих носителях надолго. Лорен Берлант пишет о «туманной фантазии счастья в зонах приватности» – то есть буквально у домашнего очага; сложно представить, что власть будет транслировать образы счастья через изображения палаточных лагерей внутри акции ОккупайАбай. Семья становится объектом счастья через эмоциональный труд, который поддерживает её в качестве такового, –
Фраза «я просто хочу, чтобы ты был(а) счастлив(а)» – мейнстрим в современной «экологичной» коммуникации между близкими людьми и друзьями: от родителя к ребёнку, от сестры к сиблингу, между любящими людьми и коллегами это пожелание, как кажется, вообще не посягает на личную свободу человека: «я всего лишь хочу лучшего для тебя, и я даже не конкретизирую, что именно под этим понимаю, потому что тебе лучше знать». Этот речевой перформатив идёт в комплекте с другими: «не могу смотреть на твоё несчастье», «просто хочу сделать тебя счастливой», «хочу видеть тебя счастливым», «хочу быть причиной твоего счастья». Наречие «просто» как бы обеспечивает свободу выбора: ты можешь быть чем угодно, что сделает тебя счастливым. Казалось бы, оно освобождает персону от обязанности быть чем-то конкретным, хоть и не освобождает от обязанности быть счастливой. Но давайте рассмотрим психическую драму квир-ребёнка, как предлагает Сара Ахмед. В образе мыслей условного консервативного родителя квирность стойко связана с несчастьем: квиры стигматизированы, преследуемы, дискриминированы, расчеловечиваемы. Даже если родители справляются с собственными эмоциями и сама по себе квирность ребёнка не представляет для них проблемы, они расстраиваются из-за предполагаемой несчастной жизни, которая их ребёнка ждёт. Несчастье другого становится их несчастьем. А счастье другого становится условием их счастья. Но счастье для ребёнка в их понимании значит перестать ребёнку быть собой. В этом моменте нормативная идея счастья обретает свою принудительную силу. Отсюда один-два шага до коррекционной терапии; конечно, во имя счастья ребёнка; и своего. То, как понимают за вас вашу счастливую жизнь люди, влияющие на вас, уже задаёт направление вашего движения; его же поддерживает страх сделать этих людей несчастными, не соответствуя. Здесь самое время вспомнить, что государства тоже хотят, чтобы их граждане были счастливы.
Сара Ахмед, коротко описав интеллектуальную историю счастья, в основной части книги обращается к этому концепту с той стороны, куда теоретики счастья редко заглядывают, – с позиции тех людей, которые бывают обделены счастьем, или изображаются как несчастные, или становятся поводом для несчастья в нормативном обществе. Ахмед пишет о трёх категориях: киллджой-феминистках, несчастливых квирах и меланхоличных мигрантах. Представьте бодрый разговор за столом, в котором кто-то из компании впроброс позволяет себе сексистскую шутку. Феминистка прерывает спич, чтобы сказать, что это неприемлемо. Что она делает в глазах компании – она «убивает веселье» (killjoy). Это расхожий троп в любой дискуссии про так называемых social justice warriors, как их презрительно называют люди, которых тревожат перемены в морали. Sjw «просто не понимают юмора» или «слишком серьёзны» – они убивают веселье, становясь источником несчастья для окружающих. И Ахмед, конечно, призывает «убивать веселье», потому что только так возможно разорвать матрицу неравенств и дискриминаций, которая затемняется обещанием счастья. Общества контроля любят счастливых и оптимистичных людей. Счастливая женщина (и счастливая квир-персона) – это безопасная противоположность злой женщины и angry queer. Она не станет жаловаться и не будет обламывать веселье. Корпоративный либеральный феминизм уже не призывает женщин улыбаться мужчинам по умолчанию, но, тем не менее, считает, что стыдно жаловаться, нужно просто больше работать в попытках пробить стеклянный потолок и стать гендиректором. Что делать тем женщинам, у кого нет такой цели или даже нет горизонта с такой целью, корпоративный либеральный феминизм пока не придумал. Счастливый мигрант не будет нагружен историческим наследием колониализма и не будет жаловаться на ксенофобию, он просто с радостью встроится; или он просто не будет мигрировать – ведь «мультикультурализм делает людей несчастными», – цитирует Ахмед главу британской комиссии по правам человека. Счастливая домохозяйка будет радостно встречать мужа после работы, закинувшись валиумом, и не пойдёт на женский марш. Ахмед говорит, что брак и семья – это один из крупнейших объектов счастья, но самый крупный, конечно, любовь. Множество определений и концепций любви имплицитно включают в себя обещание счастья; тела хотят любить, потому что близость с объектом любви обещает счастье. Ахмед предполагает, что, возможно, квирные концепции близости помогут отсоединить счастье от любви. Я думаю, что это необходимо, чтобы заново начать разбираться – что вообще значит любить сегодня.
Какое-то время назад в твиттере вирусилось видео, на котором жителей Петербурга в центре города спрашивают, хотели ли бы они быть счастливыми. Нарезка состоит из угрюмых несущихся по своим делам тел, рявкающих в ответ «нет». Конечно, это, в первую очередь, реакция на распространение уличного спама – люди на улице предполагают, что вслед за абстрактным вопросом последует предложение товара или услуги; к тому же городские пространства в России (где общественные места во всех смыслах не принадлежат горожанам) – это такие места, которые люди стремятся поскорее пересечь по пути из одной точки в другую. С одной стороны, это можно интерпретировать как то, что «простой человек» смекалист и говорит «нет» неолиберальному императиву счастья. Но с большей вероятностью каждый из этих людей ответил бы на вопрос утвердительно, будь он задан в другой обстановке. И здесь мы подходим к самому главному, с чего начинает свою книжку Ахмед. Мы уже поняли, что счастье используется обществами контроля как дисциплинирующий механизм. Но даже за рамками этого мы продолжаем принимать консенсус, что счастье – пусть очищенное от манипуляций и чужих ожиданий – это абсолютное благо, к которому стоит стремиться. Ахмед высказывает недоверие этой установке. Она не предлагает гегемонию несчастья в ответ; «цель не в том, чтобы несчастье стало нашим телосом [22] , а скорее в том, чтобы счастье перестало быть телосом, – тогда несчастье будет восприниматься как нечто большее, чем просто препятствия на нашем пути. Тогда сам «путь» может стать вопросом. Свобода быть несчастным может дать основу новой политической онтологии, которая заново задаст вопрос о целях наших действий. Мы могли бы действовать политически, потому что не согласны с целями». Обещание и иллюзия счастья любой ценой затемняют и искажают реальность и множество дискриминаций и неравенств, – кажется, пришло время от него отказаться. Закончу тем, к чему обещал вернуться в конце первой части этой главы. Мы все в той или иной степени прекарны и уязвимы. Сара Ахмет пишет о прекарности счастья. Любовь и близость со всеми их неоднозначностями глубоко прекарны. И вот – Изабель Лори пишет, что эта прекарность – раз уж мы все делим её между собой – может стать основой для нового движения сопротивления. Отказаться от индивидуалистской политики ответственности за собственное счастье, принять свою уязвимость и зависимость от других, на вопрос «хотите ли вы быть счастливыми?» на улице отвечать: «нет, но у меня есть другие цели».
22
У Аристотеля – понятие конечной цели существования.
Сиблинги-убийцы
Я не знал, как правильно начать эту главу, и тупил в твиттере; в океане шитпоста всплыл потрясающий скрин, он мне помог; там инстаблогер из совсем нижних слоёв интернета отвечает на вопрос подписчика «что не так со смайликами красное сердечко и лицо, окружённое сердечками». Цитирую: «Девочка может их отправлять – на то она и девочка. Ты мужчина. Поэтому тебе не надо делать то же самое, что делает девочка. Для парней можно использовать только эти смайлики: подмигивание, ангелок, руки в стороны, задумчивость, лицо с моноклем. Все. Только эти 5». 2020-е годы, феминистский рейх окончательно закрепостил мужчин, оставив им только пять смайликов для использования в переписках. В подпольных телеграм-чатах
Маскулинность, в попытках оставаться «классической» в цифровом мире, представляет собой совсем жалкое посмешище; увы, вопрос неравенств, угнетения и дисбаланса власти вообще не смешной: он связан с насилием, закрепощением и угнетением целой половины человечества на протяжении (в разных регионах с разными динамиками и промежутками, но —) нескольких тысяч лет. В этой главе мы всё ещё не приблизимся к понятию о том, что такое любовь, секс и близость сегодня, странно было бы говорить об интимностях, не обсудив то, внутри каких режимов доминирования они осуществляются. Поэтому мы поговорим о том, как мы живём внутри двух (наиболее крупных и массово описываемых) культурно-политико-эмоциональных режимов, которые лишают тела возможности по-настоящему, без отчуждения, реализовывать сексуальность, практиковать любовь и близость. Эти режимы, а точнее, структуры доминирования – патриархат и капитализм. В современной социальной теории убедительно описано, как эти режимы связаны и даже зависят друг от друга, так что часто говорят о «патриархатном капитализме» или «капиталистическом патриархате». Франсуаза Верджес в книге Decolonial Feminism [23] вообще пишет, что «системы капитализма, колонизации, расизма и гетеропатриахата – не отдельные системы, которые сталкиваются или сговариваются, производя настоящее время; они взаимно сцеплены и обуславливают друг друга». С некоторыми поправками на разные регионы – так и есть, но мы, чтобы рассмотреть патриархатный и капиталистический режимы внимательней, обсудим каждый отдельно. Слыша хотя бы что-то про патриархат, легко можно предположить, что речь пойдёт об угнетении женщин; это так, но что часто упускается из виду в обыденных разговорах и давно звучит в исследованиях – патриархат вредит и мужчинам тоже, местами так же сильно, как женщинам, если сравнение тут вообще уместно.
23
F. Verg`es, A decolonial feminism. London: Pluto Press, 2021.
Одно важное замечание: эта книга, естественно, в огромной степени опирается на критику бинарной гендерной системы; но поскольку сейчас и в дальнейшем нам предстоит описывать определённый социальный эндоскелет, сформированный опытами прошлого, внутри которого мы до сих пор живём, нас ждёт частое нормативное использование слов «мужчина» и «женщина»; тем же, кого удивляет, что я вообще делаю такую оговорку, предлагаю дождаться третьей главы.
Патриархат
Итак, некоторым мужчинам в наше время нельзя использовать определённые смайлики; многим современным женщинам тоже кое-что нельзя. Например, контролировать своё тело, участвовать в публичной сфере, распоряжаться финансовыми ресурсами, заниматься определёнными профессиями, реализовывать репродуктивный и сексуальный выбор, получать равную с мужчинами оплату за труд, не подвергаться бесконечным политикам стыда дома, в учебных и рабочих заведениях и на улице, отказываться от неоплачиваемого домашнего и эмоционального труда по обслуживанию мужчин, их карьер и, в пределе, капиталистического режима, а также писать первой и последней класть трубку. Так было не всегда и не везде, но так происходит в большей части мира давным-давно. У этой книги нет специальной исторической задачи, но крайне важно иметь в виду историческую природу патриархального режима – хотя бы для того, чтобы понимать: что имело своё начало в истории, неизбежно будет иметь свой конец.
В книге «Почему патриархат всё ещё существует» [24] Кэрол Гиллиган и Наоми Снайдер предлагают такое определение этому слову: «Патриархат мы определяем как культуру, основанную на гендерной бинарности и иерархии, систему понятий или оптику, которая: 1) заставляет нас разделять человеческие свойства на «мужские» и «женские», отдавая при этом мужским предпочтение; 2) отдает некоторым мужчинам главенство над другими мужчинами и всем мужчинам – над женщинами; 3) проводит различие между «личностью» и «отношениями» таким образом, что у мужчины есть личность, а у женщины в идеале личности нет; при этом женщины находятся в отношениях, которые подспудно обслуживают потребности мужчин». Теоретикам, для которых важна классовая оптика, в этом понятии не хватило бы материальной приземлённости; например, Хайди Хартманн определяет [25] патриархат как «совокупность социальных отношений между мужчинами, которые имеют материальную основу и которые, хотя и будучи иерархичными, устанавливают или создают взаимозависимость или солидарность между мужчинами, что позволяет им доминировать над женщинами. <…> Материальная основа, на которой держится патриархат, заключается в контроле мужчин над женской рабочей силой. Он опирается не только на деторождение в семье, но и на все социальные структуры, которые позволяют мужчинам контролировать женский труд. <…> Контроль поддерживается путем лишения женщин доступа к необходимым производительным ресурсам и ограничения женской сексуальности».
24
C. Gilligan и N. Snider, Why does patriarchy persist? Cambridge, UK; Medford, MA, USA: Polity Press, 2018.
25
Hartmann, H. (1976) «Capitalism, Patriarchy, and Job Segregation by Sex»
Есть несколько теорий о происхождении патриархата; большая часть из них так или иначе сходится в том, что где-то там, где возникла частная собственность, появляется патриархат, плюс это так или иначе имеет отношение к главному биологическому отличию женщин – возможности рожать. Герда Лернер в книге The Creation of Patriarchy, которая описывает период длиной почти 6 тысяч лет (хотя и не без существенных недочётов [26] ), пишет, что в период перехода от растениеводства к сельскому хозяйству и появлению постоянных поселений происходит сдвиг к патрилокальности и патрилинейности: супруги начинают жить там, где жил отец мужа, и вся структура родства начинает вестись по мужской линии. Лернер в каком-то смысле переворачивает Энгельса с его «Происхождением семьи…» – она утверждает, что появление частной собственности и классовой структуры общества – это результат овладевания мужчинами женским репродуктивным трудом, а не его причина. Сначала присвоив труд рождения, нащупав иерархию, в которой у них может быть власть над женщинами своего племени, и вообще концепции доминирующего и доминируемого, особи мужского пола получили интуицию к присвоению женщин из других групп после захватнических столкновений, а затем к рабству и власти над другими мужчинами. Лернер во многом опирается на работы Клода Леви-Стросса, который, правда, видел патриархат универсальным и находил его корни в традициях обмена женщинами [27] ; в таких обществах партнёрами в браке по сути были не мужчина и женщина, а две разные группы мужчин, налаживающие социальные связи путём обмена женщинами (хотя предметом внимания Леви-Стросса был вообще не патриархальный режим, а системы родства, и его оптику на это вряд ли можно назвать критической). Лернер уточняет, что в данном процессе реификации не сама женщина превращается в товар, а её сексуальность и способность вынашивать ребёнка. В самых ранних легальных сводах правил (Лорен анализирует, среди прочих, месопотамские и среднеассирийские законы) жертвой в случае изнасилования считалась не женщина, а муж или отец, и им должны восполнять урон (как правило, так же ценой женской сексуальности). Некоторые теоретики уверены: если мы точно поймём, в какой момент и при каких условиях произошло разделение труда по гендерному признаку, мы приблизимся к генезису угнетения женщин. Леви-Стросс наоборот уверен, что весь смысл гендерного разделения труда – в поддержке разницы между полами, так что неважно содержание этого разделения, а важно лишь то, что оно подчёркивает неравенство. С точки зрения природной необходимости несущественно, какую форму приобретает разделение труда, кому отходит мотыга, а кому прялка, «разделение труда между полами есть не что иное, как инструмент институционализации взаимного состояния зависимости между полами». Это ещё и табу на «одинаковость» обоих полов, которое акцентирует биологические различия между ними и, таким образом, формирует гендер.
26
A. Stanley, «The creation of patriarchy», Women’s Studies International Forum, т. 15, вып. 3, сс. 434–438, май 1992
27
C. L'evi-Strauss, The Elementary Structures of Kinship. Beacon Press, 1969.