Постой, паровоз!
Шрифт:
– Я слышал, бабы дальтонизмом не страдают, – осклабился Вертун.
– Я не баба, – угрюмо буркнул Зиновий.
– Так потому и дальтоник, гы. Ну, Зина, давай, дерни за наше здоровье!
Первую кружку Зиновий осушил в охотку: очень хотелось пить. Вторую без всякого вдохновения. Третью выпил через силу. Четвертая залезла в живот с огромным трудом. И непонятно, как в раздутый живот поместилась пятая и даже шестая. А вот седьмая идти внутрь не захотела. И насилие над собой вызывало рвоту. Зиновий
Затем наступила передышка, во время которой Зиновий надраивал загаженную чашу «Генуя», в простонародье именуемую «очко». После чего снова была игра в «Светофор». И снова он пил воду до тех пор, пока его не вырвало. И снова приборка. А потом опять издевательства.
– Зина, ты чо, беременный, а? – глумливо спросил фиксатый. – Что-то часто тебя тошнит, ты не находишь?
– Признавайся, Зина, с кем девственность потерял, а? – развеселился Вертун. – Потерял, да? Чего молчишь? Молчание – знак согласия. Значит, не целка ты у нас, Зина?
– Не было ничего, – чуть не плача от обиды, промямлил Зиновий.
– Чо, непорочное зачатие, да? – продолжал глумиться фиксатый.
– Нет ничего.
– Да, а мы проверим! Проверим, Зин, а? Ну, чтобы потом разговоров не было?
– Как?
– Да просто. Воронку в твое «просто» вставим. И воду зальем. Если вода уйдет, значит, баловали тебя, если нет, тогда живи спокойно.
– Себе залей!
Это была первая попытка протеста с его стороны. Слишком все далеко зашло, чтобы идти на поводу у этих ублюдков.
– Что ты сказал? – взвился фиксатый.
И резким движением схватил его рукой за горло. Зиновий не сопротивлялся. Но и скулить не стал. Закрыл глаза – в бессилии предпринять что-либо в свою защиту. И в ожидании, будь что будет.
– Нифель, оставь его! – услышал Зиновий чей-то властный и в то же время флегматичный голос. – Не ведется тюльпан на примочку, и не надо. Пусть шнырит, а обижать его не надо. Пусть пока живет…
Зиновий не знал, кто заступился за него. Но ясно, что этот человек имел какую-то власть над фиксатым. Да и над всеми, кто находился в камере.
Нифель отпустил Зиновия.
– Живи, чушок, пока живется. А про парашу не забывай…
Так началась его новая жизнь, весь смысл которой вдруг свелся к одной-единственной, но позорной в этом мире обязанности – убирать и чистить сортир за каждым, кто справит в нем нужду. А камера вмещала в себя без малого тридцать человек, считай, целый взвод, если по армейским понятиям. Жаль, что понятия здесь были совсем другие, гораздо более злые и извращенные. Дембеля со своими замашками отдыхали…
Зиновий понял, что по злой воле мерзкого Нифеля он попал в разряд парашников, униженных арестантов, чье положение лишь ненамного лучше «обиженных»
Но в один прекрасный день все вдруг изменилось. Зиновия вдруг позвал к себе сам Осьмак, тот самый камерный авторитет, который как бы заступился за него. Это был прожженный лагерной жизнью мужчина с желтым и сухим, как у мумии, лицом. И взгляд был как у египетского сфинкса – каменно-холодный, неживой. В знак благоволения он предложил Зиновию присесть на табурет возле своей шконки.
– Что ж ты, Зина, не сказал, что тебя Волосатиком кличут, а? – спросил Осьмак с упреком, который никак не отразился на его лице.
И взгляд все такой же безучастный. Только в голосе угадывались мягкие нотки.
– Ну, то на воле было, – пожал плечами Зиновий.
– На воле ты шары с Лесничим катал.
– Было дело.
– И Черняка знаешь.
– Видел.
– Черняк – большой человек. Его слово много значит. А он слово за тебя сказал. Малява пришла, браток. И сказано там, что ты нормальный пацан. Но ты же не пацан, Волосатик. Ты – шнырь позорный. Как же ты опустился до такой жизни, а?
Зиновий ничего не сказал. Лишь обреченно пожал плечами.
– Плохи твои дела, Волосатик. Своим тебе уже никогда не стать. Но с параши мы тебя снять можем. Да, пацаны? – смотрящий обвел взглядом своих пристяжных, присутствующих при разговоре.
Никто из блатных не проронил и слова. Все мрачно и неприязненно смотрели на Зиновия. Никто не хотел давать ему шанс.
– Видишь, не принимает тебя братва. А с параши мы тебя все же снимем.
Осьмак снова взглянул на своих.
– Так надо, братва. Черняк сказал. Волосатик мента умочил. Конкретного мента, который братве кровь портил. Я-то думал, ты дедушку лопатой прибил. А ты мента разменял.
– Э-э, ну это уже другой базар, – сказал блатарь по кличке Рубел.
– Мусора увалить – святое дело, – вторил ему Нифель.
– А ты чо, в натуре легавого вмокрил? – спросил Вертун.
– Ну, так вышло… – пожал плечами Зиновий.
Он не хотел брать на себя чужую вину даже перед лицом отъявленных уголовников. Но в этом он видел возможность вырваться из тех унизительных тисков, в которые зажала его тюремная жизнь. Если убийство опера поднимет его престиж, то почему не взять его на себя? Ведь он же не на допросе, вокруг такие же арестанты, как и он сам.