Поступи, как друг
Шрифт:
Вот вбежал сын, маленький Сережка, и исчез, словно ветром его сдуло. А мы все сидим за столом, и собеседник мой уже который раз повторяет со вздохом:
— Что обо мне говорить? Обо мне говорить нечего.
Я смотрю на него и явственно вижу, каким он был мальчуганом.
В деревне Дулепово, где он вырос, было, наверное, полным-полно таких белоголовых, светлоглазых ребят. С давних пор повелось, что в Дулепове занимались сапожным делом: в каждой избе было по два-три сапожника, работу сдавали в районный центр, где находилась большая обувная артель. Надев большой фартук
Он вырос, пришла пора идти в армию. После демобилизации он попал в Москву, поступил на завод «Станколит».
Здесь он и работает десять лет. Здесь он получил специальность, приобрел высокую квалификацию, стал одним из передовых рабочих. Здесь он стал коммунистом.
— Уж лучше я расскажу вам о ком-нибудь другом, — говорит собеседник и вздыхает. — Это куда интересней…
И вот словно распахивается дверь и из двора, наполненного крепким, как антоновское яблоко, воздухом осеннего дня, незримо входят люди и рассаживаются с нами за столом. Давние друзья, первые учителя, товарищи по работе, те, кто оставил след в душе…
Вот один из них, Николай Николаевич Парамонов, командир роты, в которой проходил свою воинскую службу Гаврилин.
— Человек с сердцем, — говорит о Парамонове мой собеседник. — Человек для людей, — добавляет он, подумав. — Коммунист, — говорит он медленно и значительно, заключая свою мысль.
Много лет назад дал ему Николай Николаевич Парамонов первый урок. Был этот урок как будто прост, а запомнился на всю жизнь.
Дело было так. Солдату Гаврилину полагался отпуск; он побывал дома и вернулся в свою часть. Спустя небольшой срок за успехи в строевой и политической подготовке Гаврилину было вновь разрешено поехать на побывку домой. И вот тут-то его вызвал к себе командир роты.
— Видишь, какое дело… — сказал командир роты совсем не по уставному порядку и посмотрел солдату в глаза. — Ты второй отпуск заслужил, по закону тебе он положен. А вот по товариществу… Многие твои товарищи еще и в первый раз домой не съездили. Сам посуди, каково им тебя провожать? Погоди немного, поедешь позже! Не по форме поступи — как товарищ, как друг, поступи…
«Поступи, как друг…»
Не раз потом Гаврилин припоминал эти слова.
В его части был молодой парень, забияка и гордец. Он держался особняком, никогда не упускал случая показать свое превосходство. Парень был начитан, образован, но даже в том, как проявлял он свою образованность, всегда был оттенок высокомерия: он не делился знаниями, а козырял ими, словно сводил с кем-то счеты, старался кого-то уязвить.
С ним никто не дружил. Да он и не нуждался будто в дружбе. Он и писем ни от кого не получал.
— Как может жить человек, если о нем никто не думает? — рассуждал Гаврилин, глядя на красивого паренька с замкнутым лицом. — Как ему жить, если один?
И вдруг в то время, когда товарищи шумно и радостно разбирали почту, он прочел на этом всегда запертом словно на ключ, лице такое смятение, такую юную, незащищенную печаль…
«Поступи, как друг…» И Гаврилин поступил так, как подсказывали эти слова.
Не так-то просто проникнуть в крепость уязвленной
У людей различные судьбы.
Человек, сидящий передо мной, не совершил поразительных подвигов, в жизни его не было как будто выдающихся событий. Хороший производственник, хороший товарищ, он похож на многих других. Но те нравственные принципы, которые глубоко и прочно заложены в его душе, как бы освещены внутренним светом. Источник этого света — скромность.
Нет, не хочет и не будет он говорить о себе — я поняла это сразу.
Ни со мной, ни с другими не будет говорить о том, в чем может почудиться ему хоть на секунду стремлений показать самого себя, погордиться чем-то, чего не добились другие.
Он сидит напротив, рослый, белокурый, белозубый, улыбается своей удивительной мужественной и застенчивой улыбкой и повторяет снова:
— Что о себе рассказывать? Нет, уж я лучше о других! К примеру, как складывается мнение о человеке…
И вдруг лицо его становится очень серьезным и даже встревоженным.
— Только я вас попрошу, — говорит он мягко. — Вы фамилии, пожалуйста, не записывайте! Может, людям это неприятно будет. Нет, не записывайте!
— Хорошо, — говорю я и откладываю в сторону блокнот.
Действительно, как складывается мнение о человеке?
Вот, к примеру, многие в цехе считали, что один из рабочих — назовем его Иван Иванович — чересчур любит копейку.
За глаза его называли кто как горазд: одни — Плюшкиным, другие — просто скрягой. Если затевали что-либо в складчину, то к нему даже и не шли: говорили, что пока он раскошелится — всю душу из тебя вытянет. А уж чего ему так жаться с деньгами-то? Зарабатывает хорошо, премии получает, семья небольшая…
Но, приглядевшись внимательней, товарищи могли бы заметить, что Иван Иванович берег с тщательностью необыкновенной не только свою копейку, но и государственную.
Он берег все большое и малое, во что был вложен человеческий труд, уважая этот труд, зная высокую цену ему. И еще можно было заметить: приходили Ивану Ивановичу на завод письма. Приходили всегда из одного и того же места — из деревни, откуда он родом и где жила его вдовая сестра с ребятами. И не домой она писала ему, а на завод — может быть, не очень-то ладила с невесткой.
Каждую получку Иван Иванович отделял часть денег и переводил их сестре в деревню. И росли в той деревне, что за речкой, за березовой рощей, трое сирот, трое мальчишек, которых надо было одеть и обуть, а на мальчишках, как известно, все горит — только поспевай за ними…
— Не такое простое дело — судить о человеке, — говорит мой собеседник. — Ты в него всмотрись, в его душе поживи, тогда уж берись судить…
Был на заводе молодой рабочий, о котором все товарищи знали, что он пьет. Пил он тяжко, не раз прогуливал, не раз приходил на завод в том мучительном состоянии, для обозначения которого в русском языке родилось мрачное слово «похмелье». И вот однажды в разговоре он хмуро сказал Гаврилину: