Потерянный экипаж
Шрифт:
Смех штурмана заразил Мате. Даже не понимая слов, венгр смеялся. Смеялся человеческому веселью. Кротова тоже улыбнулась.
— Дурной, — сказала она.
— Ты погоди! — простонал Телкин. — Оля, погоди!.. Ты только представь: тащимся на сухом пайке, а на станциях бабы молоко продают, лепешки, масло… Стоят, понимаешь, с корчагами… Хоть не выходи! Ведь цены-то какие?!. Спекуляция же!..
— Ну и что? — спросил Бунцев. — Что в этом смешного?
— Погоди!.. Мы, конечно, нашу лейтенантскую зарплату в первый день просадили. Ну, а потом на мыло перешли. Понимаешь, бабы за мылом
— Повело! — не выдержав, рассмеялся Бунцев.
— Командир! — воззвал штурман. — Погоди!.. Сейчас!.. Ну, иссякло наше мыло… А солдат этот, сапер, сам понимаешь, из госпиталя, и офицерских денег у него нет. Но мужик самостоятельный. Мы его угощали, а он отнекивается, ничего не берет… Только вдруг смотрим, повеселел, после одной станции угощение принял, а потом забился на верхнюю полку и долго там скребся. Затих… Думаем, спит. Ладно… На следующей станции соскакивает наш сапер с верхотуры и подается на перрон, чего раньше не делал… Где он там болтался, я не видел. Только вскочил он уже, когда поезд тронулся. На ходу. И — кувшин с маслом у него!.. Мы, конечно, удивляемся: откуда, мол? Ведь денег у человека нет, да и мыла-то оставался только обмылочек. С детскую ладошку толщиной… — Телкин покрутил головой. — Сапер смеется, понимаете! «Это, — говорит, — солдатская смекалка! Ведь бабы спекулируют, ну, значит, церемониться с ними нечего! Видели, — говорит, — у меня брусочки кирпичные? Макеты толовых шашек? Вот я одну такую шашечку мылом обмазал, чтоб, значит, натурально смотрелась, да в последнюю минуту тетке, какая потолще, и толкни! Она мыло — хвать, а я кувшин — цоп, и — не горюй, родная! Я, — говорит, — этой тетке с подножки крикнул еще: „Мойся, тетенька! Чистота — залог здоровья!“»
— Бродяга твой сапер, — усмехаясь, сказал Бунцев. — И ты бродяга.
— Александр Петрович! — замахал Телкин обеими руками, снова давясь смехом. — Погодите!.. Он, значит, кувшин на столик — угощайтесь! Колупнул масло сверху-то, а масла там — на спичку толщины. Под маслом-то полный кувшин ка-а-ртофеля-я-я!
Даже хмурая Нина усмехнулась телкинской истории. Остальные хохотали вместе со штурманом.
— Командир! — пискнул Телкин, трясясь. — Ты бы слышал, что этот сапер орал!!! «Сволочь, — орал, — обманщица!..» О-о-о!
Штурман успокоился позже всех. Наверное, слишком живо представлял себе и толстую тетку с фальшивым мылом и возмущенного сапера.
Мате попросил перевести ему рассказ.
— Переведи! — сказал Бунцев Нине. — Ты же немецкий лучше всех знаешь…
Нина перевела. Мате смеялся, как ребенок, тоненько, ото всей души.
А Нина, досказав, съежилась, притихла, неподвижно уставилась в одну точку.
Кротова окликнула ее:
— Что с тобой?
— Подругу забыть не можешь? — участливо спросил Бунцев. — Так ведь война, Нина! Крепись! Заплатят дорого нам немцы за смерть Шуры.
Нина рывком подняла голову, обвела всех взглядом.
— Я… товарищи… — сказала она.
Мате еще смеялся.
Нина сцепила руки.
Бунцев, ничего не видя, шарил по плащу.
— Я должна рассказать
Стало очень тихо.
— Рассказывай, — сказала Кротова. — Если должна — расскажи.
Бунцев заметил, как осторожно положил Телкин на куртку кусок хлеба.
Нина уронила руки на колени.
— Я с Макеевки родом… — услышал капитан.
Сумерки подползали все ближе. Они неслышно подкрадывались вплотную к людям, словно опасаясь нарушить горькую повесть о захваченной врасплох человеческой душе.
И, глядя, как сгущаются сумерки, капитан Бунцев видел погасшие звезды над терриконами Донбасса, рухнувшие в реки мосты, последние эшелоны с беженцами и на забитом людьми, машинами, повозками шляхе — одинокую женщину с шестнадцатилетней дочкой и трехлетним сынишкой.
Сынишку приходилось тащить на руках. Дочь несла узел с пожитками и жалким запасом еды.
Пропыленные, немытые, они шли и шли к Ростову.
Падали в кюветы при налете «юнкерсов».
Ночевали то в чужой хате, то в первой попавшейся балочке.
С тоской оглядывались назад, туда, где на горизонте пылали пожары, туда, где остался родной дом, где стремительно наступал страшный, беспощадный, уверенный в своих силах, торжествующий враг.
По ночам мать рыдала: пропало ее гнездо, исчез где-то мобилизованный в первый же день войны муж, впереди ждали голод, нужда, может быть, гибель.
Дочь просыпалась, гладила мать по лицу, по таким же густым, пепельным, как у нее самой, косам:
— Мамочка! Не надо! Вот увидишь — их остановят!.. Они же не могут победить!.. Вот дойдем до Ростова — и переждем. В Ростов их не пустят!..
Она не помнила и не хотела помнить, что так же твердо верила: немцев не пустят в Донбасс.
Мать привела детей в Ростов в самый разгар эвакуации.
Здесь матери повезло: на станции она встретила товарища мужа, и он помог втиснуться в эшелон, отходивший в Краснокубанск.
Нина уже не утешала мать. Стиснутая чужими людьми на верхних нарах товарного вагона, вдыхая запах грязных тел, пеленок, слушая детский плач, мучаясь от жажды, она неотрывно смотрела в темный, нависший над головой потолок и твердила себе: «В армию! В армию!»
Ей было жалко маму и маленького братишку, но ее путь лежал только в армию. Так же, как путь замученной немцами под Москвой партизанки Тани, как других девчонок-комсомолок. В армию!
Эшелон полз несколько дней. Однажды ночью Нина проснулась от тяжести и удушья. Ей зажимали рот. Кто-то рвал платье. Она кусалась, билась.
— Для немца бережешь? — прохрипел в ухо чей-то голос.
Ей удалось вырваться, закричать. Насильник исчез.
— Что с тобой? Что с тобой? — спрашивала мать.
— Сон… — выдавила Нина. — Спи, сон…
Она не хотела, чтобы мать узнала правду. Мать могла заголосить, а Нина боялась позора. Но если бы она знала, кто был около, она бы убила этого человека.
В Краснокубанске мать приютилась с детьми на кухоньке частного дома. Дом принадлежал двум чистеньким старичкам, оставшимся с тремя внуками: сын и невестка старичков, оба врачи, служили в армии.