Потерянный кров
Шрифт:
Миграта… Машет руками, удивляется, таскает по комнатам. Еще одна покойница. Это — из деревни Лауксодис… Да, была когда-то такая деревня…
«За этим столом мы пили вино. Скатерть с амурчиками, картавый говорок, мягкие руки на шее. Живые, теплые руки. Нет, это было многим раньше. Она играла на пианино, а я читал стихи. Сидела перед черным гробом и играла… „Мой седовласый котенок скоро придет…“»
— Где ее похоронили?
В семейной могиле Берженасов. Узкая улочка, извиваясь, поднимается на Большой Бугор все выше и выше. Шеренгами выстроились надгробия, колоннами шагают кресты. Мертвых и то муштруют. Свежий холмик над покосившимся вязом. Наверху, словно скатерть, залитая вином во время пирушки, подтаявший четырехугольник снега. Там, где тяжелый мраморный памятник с именами и фамилиями покойных Берженасов и Берженене, наверно, находится ее голова. Закрытые глаза, губы, которые он так недавно целовал, маленькие руки, сложенные на груди. Полтора метра, не глубже. Их разделяет
Подходит кладбищенский сторож. Его сын был первым учеником в классе. Молча смотрит на холмик, потом на Гедиминаса, на его черную бороду. Говорит, по походке и одежде узнал. Что греха таить, непонятные дела творятся на грешной земле. Взять, к примеру, госпожу Вайнорене. Знавал ее: симпатичная была женщина. Чего ей не хватало? И вдруг ни с того ни с сего… В голове не умещается, господин учитель.
Гедиминас, не сказав ни слова, уходит прочь. «Симпатичная была женщина…» Дангель сказал: «Кому-кому, а нам с вами это доподлинно известно…» Сколько знакомых харь в этом покойном городе! Лживое сочувствие, гадкие сплетни, украдкой вырвавшийся вздох облегчения: не хотел бы оказаться в его шкуре.
Серые дома допотопными тварями ползут мимо. Все ниже и ниже, все дальше и дальше друг от друга. Пригород. Полосатая спина дороги (ни на санях, ни на телеге), белое поле, то тут, то там — черные деревья хуторов. Где-то вдалеке, вписавшись в серую черту горизонта, родная деревня. Собака, привязанная к конуре, гремит цепью, кудахчут, разгуливая по двору, куры. Заплаканные оконца ранним утром… Отец… Может, немцы его уже выгнали из дома и он побирается по деревням? Несчастье… Смешное слово, когда ты видел, как срывают ногти, сдирают кожу, когда ты все еще слышишь крики людей, обреченных на страшную смерть, когда ты сам, с изувеченной душой, возвращаешься от могилы любимой. Куда? Ведь там — твое прошлое. В каждом знакомом лице, в дереве, повороте тропы. На дороге, на мосту, над озером, на цементном крыльце молочной — всюду, куда ни ступишь ногой, встретит тебя прошлое. Напомнит о себе, будет спрашивать, наставлять, бередить раны, которые может залечить только время.
Нет и не было Лауксодиса. Не было хутора с собакой, что гремит цепью. Оконцев избы, заплаканных ранним утром. Ничего нет и не было никогда. Есть раскисший большак (ни на санях, ни на телеге), бегущий в другую сторону. Извилистая дорога времени, обросшая проселками, где чужие хутора и деревеньки, чужие люди, нехоженые тропы, неизлазанные деревья с вороньими гнездами. Там собаки иначе гремят цепью, иначе плачут оконца изб, иначе петляют тропинки, иначе растут кусты ивняка вдоль канав. Там мир без твоего прошлого.
Первый попавшийся проселок затянул его, как водоворот щепку. Увидел впереди густой березняк — стройные белые березы с обвисшими ветвями, унизанными мерзлыми капельками. В печальном удивлении смотрел он на косы деревьев, разукрашенные ледяными самоцветами, которые, едва солнце выглянуло из-за тучи, засветились ярко, так, что екнуло сердце: это он уже видел… Поздней осенью или ранней весной, когда они скидывают ветхий тулуп снега, а под соломенными стрехами висят заострившиеся сосульки и серые деревья на фоне высокого неба кажутся черными и мягкими, как рисунок углем. В воображении мелькнули березы родного хутора, окружившие пруд, заросший аиром. Гнездо аиста на тополе, обломленном бурей, дерущиеся на крыше голуби, отец в одной рубашке, подставивший лицо жаркому летнему небу («Вокруг солнца ободок, поди, соберется дождичек — в самый раз для свеклы»).
Нет, оно было, его прошлое. Оно трусило за хозяином по пятам, словно пес, которого ведут пристрелить. По проселочным дорогам и по улицам деревень, по нехоженым тропам мимо незнакомых хуторов, обивало вместе с ним чужие пороги, вместе садилось за стол, глядело знакомыми глазами на Гедиминаса. Его встречали подозрительные, испуганные лица (его борода, грязная, мятая одежда никому не внушали доверия), на которых отражалось нескрываемое желание побыстрей сплавить странного пришельца; частенько дверь захлопывалась у него перед носом. Но даже эта оскорбительная людская грубость не помогала убежать от себя: какая-нибудь мелочь (скрип колодезного журавля, ряд ульев в саду, распятие в избе крестьянина) снова и снова сотрясала сознание, напоминая о прошлом. Лучше всего забраться к кому-нибудь на сеновал, зарыться в солому (или в сено) и лежать так целыми часами. Усилием воли он заставлял себя ни о чем не думать (представлял себе, что бежит по нескончаемому кругу) и засыпал. Просыпался от голода, так и не отдохнув. Зуд в теле напоминал о бане, но он тут же отметал соблазн: не мог представить себя в интимном окружении людей. В избы заходил только купить себе еды (кстати, денег никто не брал), и лишь там, где его встречали радушно, правда, не без любопытства, задерживался на минутку. Что, как, откуда? Он пожимал плечами, мучительно улыбался и вставал с лавки. Этим людям, которые не считали его ни умалишенным, ни преступником, скрывающимся от властей, он не мог лгать. Но как скажешь
— Взаправду? Часом не скажете, где это? — спросили в одной избе.
Гедиминас остановился в дверях и, виновато улыбаясь, обернулся — он не хотел, чтоб этот рослый старик с желтыми от табака зубами принял его слова как оскорбление.
— Прошу вас, не обижайтесь. Это долгая история, и я не сумею рассказать так, чтоб вы поверили.
Старик растерянно развел руками; в прищуренных глазах нескрываемое сочувствие здорового человека к больному.
Гедиминас вздрогнул: однажды, совсем недавно, он уже видел этого человека. Он отчетливо помнил бородавку у правого уха, лиловые прыщи на подбородке. На стене между семейными фотографиями засиженный мухами календарь («Скоро месяц, как я ушгл из Лауксодиса…»), в углу неубранная постель. Да, он уже был в этой избе, ел из глиняной миски деревянной ложкой свекольник, и тогда на него повеяло запахом отцовского дома. Видел и колодезный сруб, прислонившийся обомшелым боком к вишенке, хлев с провалившейся крышей, белого в черных пятнах незлого пса во дворе; сейчас по двору шла женщина, несла корзины со свеклой. Тогда она сидела у окна за прялкой и с любопытством поглядывала на него. «Издалека идете?» — спросил старик. И Гедиминас ответил теми же словами, что и сегодня. Прялка перестала жужжать; Гедиминас вышел во двор с чувством, что женщина смотрит на него из окна и стучит себя пальцем по лбу: «Бедняга… у него не все дома…» За сеновалом двое парней пилили тогда дрова. «Бог в помощь!» Они не расслышали — хохотали над чем-то, тягая пилу. «Вот люди, еще не ведающие, что такое горе», — с возмущением подумалось ему. Он едва сдержался и не подошел к этим двум молодцам, пышущим здоровьем и весельем, и не спросил: известно ли им, что в ту самую минуту, как они хохочут, совсем рядом страдают и гибнут люди?
Теперь парней не было за сеновалом. Ясеневые козлы торчали из толстого слоя опилок. Пахло свежепиленым деревом и заснеженными полями. Снега было немного, на ладонь. Не укатанный санями проселок не баловал пешехода: ноги то скользили по припорошенной рытвине, то выше колен проваливались в скрытую колею. Гедиминас шел не спеша, но усталость вскоре подкосила ноги, на лбу проступила испарина. И все-таки он был доволен таким способом передвижения: приходилось идти, напрягая все внимание, и это отвлекало от действительности, которая обрушивалась на него, если не было посторонних возбудителей. Иногда мелькала мысль зайти на какой-нибудь хутор, но он вспоминал взгляд старика из-под прищуренных ресниц и брел дальше. Нет, лучше он посидит на кочке или камне. Неудобно, но все равно приятнее, чем лавка, пропитанная дымным теплом избы, где ползают дети в одних рубашонках (а может — будущие звери; было же время, когда и Дангель ползал?). Здесь, в этом белом царстве природы, на тебя не будут глядеть с подозрением, и ты, видя незнакомые лица, не будешь мучиться догадками, в ком добро перевешивает зло, а в ком их поровну, то есть столько, что в минуту решающего выбора человек скорее заплатит за свое существование жизнью ближнего, чем, повинуясь голосу совести, выберет удел мученика. На тебя будут глядеть серое декабрьское небо, голые кусты вдоль канав и черная кайма лесов, изогнувшаяся на горизонте. Может, еще зайчонок посмотрит, смешно присев на задние лапки, петух с недалекого хутора выкрикнет бодрое «ку-ка-ре-ку». И все. Никого больше вокруг. Ты один, один-единственный человек в полях, пока еще не запятнанных бессмысленной резней и предательством.
Рядом с дорогой валялось бревно. Гедиминас смахнул руками снег и сел. Впервые за эти недели у него мелькнула мысль, что он проходит не меньше десяти километров за день и Краштупенай, наверное, далеко позади. Но он не мог сказать, что не знает этих мест. Где-то он видел и продолговатый холм, поросший стройными сосенками, и ветряную мельницу, чуть правее машущую четырьмя крылами, и какое-то одинокое строение с провалившейся крышей. Рядом с ним — два дерева, обнявшиеся кривыми ветвями. «Не люблю ясеня, — говорила Милда, когда они, положив велосипеды на траву, располагались в тени, — но эти словно для нас посадили».
Гедиминас закрыл глаза. Да, он уже проходил здесь («Я кружу вокруг Краштупенай, как пес вокруг конуры»). Заброшенный сеновал, где они встречались с Милдой, приютил его в первую ночь после гестапо. Целые сутки он провалялся на прелой соломе, а потом долго сидел на груде гнилых досок, прислушиваясь к чириканью воробьев. Он ждал чуда: вот она — веселая, со спутанными белыми кудряшками, соскользнет с кучи соломы в углу и, подкравшись сзади, закроет глаза мягкими душистыми ладошками. Но чуда не было. Он обошел сеновал, как храм, где еще обитает душа любимого человека, принесенного в жертву богам, и направился к двери. Но выйти не успел — за спиной раздался шорох, кряхтенье, и Гедиминас, испуганно обернувшись, увидел, что с соломы сползает человек. Он был в кожанцах, коротком латаном полушубке, заячьем треухе; в рыжих усах застряли соломинки.