Потерянный взвод
Шрифт:
– Он же еще ребенок!
– Он душман, – тихо и твердо сказал Гулям.
– Его послали взрослые, – с нажимом произнес Горелый. В голосе его проступил металл.
Гулям не ответил, а в руках у него появился пистолет. Вика завизжала, но в следующее мгновение Горелый быстрым движением выхватил у Гуляма оружие. Потом рывком схватил мальчишку за шиворот, поставил на ноги и звучно залепил ладонью под зад.
– Беги, заморыш!
Пацан оглянулся по сторонам, шмыгнул носом и припустил наутек.
– Ты добрый, – глухо и с досадой произнес Гулям. – На войне нельзя быть добрым.
Но
Самокопания саперу ни к чему. У него копания другого рода. Он должен быть без нервов. Горелый – без нервов. Я не Достоевский, чтобы пояснять все изгибы своих чувств, да и не собираюсь выкладывать всем на обозрение свои неоформленные мысли и ощущения, как хирург вываливает на блюдо кишечник, чтобы вырезать метр-другой худых кишок. Но я уверен в одном: на войне нельзя стрелять без разбору. Кто стреляет не думая, безжалостно, автоматически, слепо, чувствуя лишь возбуждающую отдачу автомата, по кусочку расстреливает самого себя. Можно скрутить свои нервы в тугой комок, но нельзя скручивать свою душу, выжимая из нее еще теплые струйки своей совести.
Я повернулся и пошел. У меня чувствительная спина. Она здесь стала чувствительной, видит и понимает взгляды. На меня сейчас смотрят двое: Вика и Татьяна, а Гулям взбешен, отвернулся в сторону.
Из связной машины высовывается Овчаров – видно, у земляка сидит.
– Товарищ старший лейтенант! Во, чудеса, тут девчонок поймали наших… тут, по радиостанции. Я лезу внутрь, беру шлемофон. Сквозь треск доносится далекий девичий голосок: «Сорок седьмой, заказ улица Суворова, семнадцать».
– Девушка, девушка, – говорю я торопливо, – вы откуда?
– Диспетчерская такси.
– Девушка, мы из Афгана. Как вы там, родные?
– Хлопцы, не шуткуйте, бо позвонимо в ваше училище.
– Какое училище? – с досадой кричу в эфир. – Мы в Афгане, честно. – Машу Овчарову: – Давай, пальни очередь из автомата.
Боец нерешительно берет оружие, я тороплю. Он добросовестно «мочит» вверх.
– Слышите? – торжествую я.
Где-то за бензоколонкой бухает взрыв. Я вздрагиваю и не сразу понимаю, что это Калита разделался с магнитной миной.
– Слышите?
– Бедненькие вы мои, как вам там, тяжело? – уже совсем другим голосом причитает далекая девушка. – Мы-то с Киева.
– Ага! Девушка, скажите, как звать вас? – Еле разбираю, что Оксана. И – связь обрывается. Горелый уже «отдирает» от рации Овчарова. Я сокрушенно крякаю, вылезаю, долго и путано объясняю Горелому ситуацию.
– Ладно, пока живи, – бурчит он.
Оказалось, что звуки взрыва и выстрелов произвели поразительный эффект. Афганцы дружно залегли, послышались истошные крики, торопливо заклацали затворы. Овчаров потом рассказал, как на фоне огромного облака пыли предстала перед миром плотная фигура сержанта Калиты с кривой ухмылкой на лике…
Я сижу на броне и курю цивильную сигарету, то есть с фильтром. Думаю об Оксане. Неплохо бы встретиться в отпуске.
– Олег! Лысов!
Я оборачиваюсь и чуть не получаю банкой по голове.
– Лови, это рис с мясом. Твой любимый…
Я скривился и выругался. Ведь знает, собака, что не переношу рисовую кашу.
– Что,
– Долго искать, – ухмыляется Горелый. – А у тебя, между прочим, на процедуру питания осталось десять минут.
Горелый энергично выгребает ложкой из банки. Я достаю нож, ополаскиваю его водой из фляги: солдаты успели принести воды. Тремя привычными движениями вырезаю полукруг, отгибаю крышку. Сосисочный фарш! Я с благодарностью кошусь на Горелого. Он подмигивает и, как всегда, хмыкает: в нашем НЗ все есть. Сосисочный фарш я могу жевать хоть целые сутки. И не надоест. И пусть меня просвещают, из чего он приготовляется. А я вот люблю, и все. Горелому все равно, что поглощать. Калите тоже.
Появляется озабоченный комбат. Лицо его красноречиво говорит: случилась какая-то гадость. Фарш застревает в горле.
– Горелый, хорош завтракать. Расселись…
– Саперы, хорош завтракать! – с набитым ртом кричит Егор. Он встает и вытягивается, а банку держит, как фуражку при команде «головные уборы – снять!».
– Хорош, говорю! – взрывается комбат. – Кишлак штурмуют. С ЦБУ сообщили, что духов человек сто, минометами шпарят. Давай, живо по местам.
Он круто разворачивается и торопливо шагает к своей машине, по пути кричит на рассевшихся афганцев-водителей. Я вижу Вику, она растерянно оглядывается, что-то говорит комбату, пожимает плечиками.
– Как – ушла?! – слышу его свирепый голос. Вика продолжает что-то тихо объяснять, разводит руками.
– Горелый, ты слышишь?
– Что?
– Иди сюда! – Горелый спрыгивает и идет к комбату. Я тороплюсь за ним.
– Татьяна пошла по дуканам. Вместе с Гулямом.
Лицо Горелого каменеет.
– Ну, что молчишь? – комбат судорожно оглядывается. – Идиотизм! А нам надо выезжать! Немедленно!
– Поезжайте! Давай два бэтээра, я мигом обернусь. Догоню…
Комбат молчит, темнеет лицом, желваки ходят на скулах.
– Давай, только смотри. Смотри, понял? Я буду с тобой на связи. Частота тридцать девять – семьсот.
Горелый машет рукой, бежит к бронетранспортеру.
– Калита, бери автомат и быстро за мной!
Он лезет на броню, сержант за ним, машина тут же круто разворачивается.
– Лысов, давай вперед. Вперед! – машет рукой комбат.
– Едешь первым!
За моей спиной безжалостно и требовательно гудит, клаксонит колонна.
Весть об окруженном кишлаке облетела всех. Мы уезжали, и мы рисковали своими людьми, чтобы выручить других – афганцев. У войны всегда своя арифметика.
Я спускаюсь внутрь бронетранспортера за каской и застываю от неожиданности: на меня глядят заплаканные глаза Вики.
– Ты как здесь очутилась?
Она пытается что-то сказать, но лишь мотает головой и закрывает лицо руками. Только этого мне сейчас не хватало!
– Ну, погоди, что случилось? – Я осторожно беру ее за руку, и она кажется мне неправдоподобно маленькой и хрупкой. Меня разбирает досада и злость. Женская истерика в боевой машине! – Ты хоть понимаешь, что мы в первой машине, здесь опасно? – Я осекаюсь на полуслове. Уж лучше не пугать. Высажу на первой же остановке – и дело с концом. – Ну, а ты чего молчишь? Почему я узнаю о посторонних только сейчас? – набрасываюсь на ухмыляющегося Овчарова.