Повелитель вещей
Шрифт:
Сейчас, увидев Анну, Галина заметно оживилась и, не теряя драгоценного времени – даже не обратив внимания на Аннину новомодную стрижку, – немедленно перешла к делу. Точнее говоря, к новости, жгущей ее изнутри.
– Слыхала? Переезжают. С Нинкой сменялись, которая над вами. Третьего дня гляжу в окно – грузятся. Ну я не поленилась, поднялась к Нинке, спрашиваю: на ваше-то место кто? А она: тебе, мол, что за дело? Ах ты, думаю, сучка! А она: иди, иди, не стой на дороге. Диван будут выносить. А я: какой диван? Он же, говорю, казенный. Пока живешь, пользуйся. А увозить – не-ет… А Нинка: это раньше было нельзя, а теперь все можно… Во народ, а! Что хочу – то и ворочу. Сталина на них нету, уж он навел бы порядок…
Про диван Анна не поняла, почему это он казенный?
– Слышь, сынок у них. На Павлика твоего похож… Вот я и подумала, а вдруг подружатся. Парень у тебя хороший, смирный, только нелюдимый какой-то, все один да один… – Ударив Анну по больному месту, Галина облизнулась и продолжила сладким голосом: – А ты, часом, не в молочный? Молочка бы мне купила… Может, зайдешь по дороге, купишь? Я денежку отдам.
Анна кивает – иначе от говорливой толстухи не отделаться, – круто разворачивается и идет вниз, по пути удивляясь: «Откуда только берутся злые люди? Подружатся не подружатся, ей-то какое дело…»
Площадка первого этажа заставлена картонными коробками. На одной сидит незнакомый парень, и вправду чем-то напоминающий ее Павлика, – скользнув отрешенным взглядом по идущей мимо Анне, он утыкается в телефон.
Одновременно выпав из ее памяти. Словно память – умышленное пространство, куда легко проникнуть, но не так-то просто задержаться. Впрочем, кто бы ни оказался на месте парня, сейчас Анне не до людей.
Она выходит из парадной и останавливается, вглядываясь во тьму широко раскрытыми глазами – будто силится понять, зачем она вышла на улицу, покинула родные стены? Разве трудная судьба не научила ее быть осмотрительной – во всем, что выходит за рамки укоренившейся привычки?
«Ну, допустим, тетя Тоня жива. И я ее найду…» Неизвестно, как эта встреча скажется на мамочке. Из того, что в прежние годы родные сестры были близки, вовсе не следует, что их былая близость вернется. Каким бы общим ни было прошлое, его невозможно повторить…
Анна сворачивает на Московский. Идет, не замечая, что больше не думает о мамочке; из сумятицы беспокойных мыслей уже возник маленький кинотеатр, куда она ходила однажды, – сейчас, когда она стоит на перекрестке, убеждая себя в невозвратности прошлого, ее ошеломленная память свидетельствует об обратном. О том, что над нею этот непреложный закон не властен: то, что случается однажды, остается навсегда…
Анна не помнила, как, обойдя ближайшие окрестности, добралась до дома – за ушами бесчинствовали сверчки, стрекотали безудержно; войдя в опустелый холл, где больше нет никаких коробок, она обнаруживает парня, которого злая соседка прочила в друзья ее сыну. Как ни в чем не бывало он сидит на ступеньке лестницы, уткнувшись в телефон.
Лишь за полночь, укладываясь спать, Анна вспоминает, что ее так насторожило: не то, что парень сидел один в пустом холле, и даже не то, что, пока она шла к лифту, он, подняв глаза от телефона, провожал ее взглядом. А сам этот взгляд. Вовсе не отрешенный, как у Павлика, а цепкий и сосредоточенный.
Незнакомый парень смотрел на Анну, пока створки лифта не сошлись.
В тот маленький кинотеатр они ходили вдвоем. С будущим отцом Павлика.
Их знакомство состоялось в кафе. Это событие – в действительности, а не в воображении означавшее перемену ее участи – Анна выводила не из простого стечения обстоятельств, ему предшествовавших: накануне ударили морозы, и случилась коммунальная авария – прорвало трубу отопления; в школе не работали батареи, но детей распустили по домам не сразу, а только после третьего урока, когда подтвердились самые худшие опасения: авария серьезная, одним днем не управиться, дай бог, если закончат к выходным. Из школы Анна вышла вместе с Натальей, и Наталья предложила зайти в кафе, выпить кофе и погреться, – эта длинная цепочка случайных совпадений, переломившая ее судьбу на до и после, рисовалась Анне строгой закономерностью, чуть ли
Ей хватало и того, что Наталья, в отличие от мамочки, не претендовала на всеобъемлющую власть, хотя и считала себя вправе оценивать Аннины поступки: одобрять либо порицать. Порицания Анну ранили, но она терпела, понимая, что одно без другого не получит, что порицания идут в нагрузку к одобрениям – как в праздничном «заказе», когда к пакету дефицитной гречки прилагается какой-нибудь кисель в брикетах или упаковка манной крупы.
Другое дело, что с годами дружба с Натальей давалась ей все труднее – ведь чем неохотнее она уступала, тем сильнее натягивалась невидимая струна, грозя порваться с противным дребезжанием – звук, которого Анна боялась заранее.
Первым, как она его называла, испытанием стал ее отказ от частных уроков, на которых Наталья делала неплохие по тогдашним понятиям деньги, репетируя своих же учеников. Для себя Анна считала это непорядочным – обирать тех, кого она обязана учить бесплатно. Но, опасаясь, что дело дойдет до ссоры, объясняла свой отказ не моральными принципами, а материным плохим самочувствием: давление, дескать, прыгает, боязно оставлять ее одну.
Хотя соблазн, откровенно говоря, был. Тем более частные уроки – не Натальина опасная выдумка, в те годы репетиторством пробавлялись многие, по крайней мере у них в коллективе; не трубя, разумеется, на каждом перекрестке, но и не то чтобы особенно скрываясь. Директриса, во всяком случае, знала, но ради показателей итоговой успеваемости закрывала на это глаза.
Для других учителей – приработок, существенная прибавка к зарплате; для Анны – неподконтрольные деньги, которыми она смогла бы распоряжаться по своему собственному усмотрению. Короче говоря, когда Наталья, догадавшись, в чем тут дело, предложила организовать все по-умному, обмениваясь учениками: «Давай крест-накрест: тебе – моих, мне – твоих», – Анна уже склонялась к тому, чтобы дать согласие. И если бы не та женщина, скорей всего, бы дала.
В тот день ее вызвали прямо с урока. Удивляясь, с чего такая срочность, Анна продиктовала номера для самостоятельного задания, предупредив, что вернется и проверит.
Войдя в кабинет, она увидела незнакомую женщину, которая сидела на месте директрисы, опершись о ребро столешницы обеими ладонями, словно только и ждала появления Анны, чтобы встать и немедленно уйти. Но встала не она, а директриса (уступив незнакомке свое законное кресло, она сидела поодаль, на краешке стула); завидев входящую Анну, Валентина Дмитриевна обронила: «Вот наша Анна Петровна», – спрятала глаза и ушла.
Разговор начался с вопроса, нет ли у нее каких-нибудь проблем в коллективе. Решив, что речь идет о той, давней истории, когда ее в нарушение Трудового кодекса оформили учительницей младших классов, Анна заверила, что всё у нее в порядке и никаких претензий нет. Незнакомая женщина кивнула: «Вот и прекрасно, вот и ладушки», – после чего, приняв строгое выражение, сказала, что Анна должна им помогать. И, усмехнувшись, добавила: «Крепить, так сказать, семейные традиции». Про традиции, тем более семейные, Анна не поняла, а кто такие они – поняла сразу. Впервые в жизни у нее зашуршало за ушами. Она сцепила взмокшие пальцы, ожидая, что женщина начнет выпытывать имена учителей, подрабатывающих частными уроками, и, лишь бы потянуть время, спросила шепотом: «Помогать – в чем?» Но, как оказалось, женщину интересуют ученики: какие-то неформальные группы, которые несут угрозу государственному строю, – «такие случаи надо выявлять вовремя, опоздаем – наши дети пойдут по кривой дорожке».