Повернуть судьбу вспять
Шрифт:
Как можно рассказывать о старухе Изергиль и о Даньке с горящим сердцем, вырванном из груди, и одновременно иметь любимчиков и ставить двойки, когда она в сочинениях писала не о комсомольце Павке Корчагине, а о Черном Всаднике?
Любка тяжело вздохнула, взглянув вдаль. Может, бросить все и рвануть в то место, где текут молоко и мед?
А если расспрашивать начнут, врать, что все у нее замечательно?!
Без нее отчим сразу мать убьет, в этом она не сомневалась. Сколько раз останавливала его, когда он уже зажимал мать между ног и заносил топор, бросаясь на него со спины, внезапно ощутив в
Кого она будет винить, ели матери и Николки не станет?! Просто так сложилась ее судьба…
Плечи опустились сами собой. Мужчина без слов с одобрением похлопал ее по плечу.
— Ну, — женщина присела перед ней, поправив шапку и стряхнув снег с воротника. Она что-то положила в варежку и загнула ладошку. — Заметь, ты вылитый человек с большой буквы! С самосознанием! Немногие его имеют! — удовлетворенно подбодрила она. — Перед тобою открыты все двери, надо только понять, что она есть!
И вдруг Любка увидела двух огромных волков — черного и белого, с густой серебрящейся шерстью, с горящими, как угли, глазами. Она совсем не испугалась, только немного погордилась, что у нее есть такие грозные товарищи. Они подмигнули ей и огромными прыжками, как будто парили в воздухе, помчались туда, где начиналась дорога.
Любка проводила их взглядом, замерев, с застившей глаза слезою. Боль вдруг разом вернулась, будто сидела и ждала рядом. С тяжелым сердцем она подняла портфель и сумку с хлебом и уложенным в нее платьем, и повернула назад…
И слегка растерялась…
Она стояла на крыльце дома быта. С минуту Любка тупо пялилась на дверь, не решаясь войти. Обернулась… Не было никакой дороги. С неба падали редкие снежинки, которые кружились и сверкали в свете фонаря, и даже луны уже не было. Пока она бегала от отчима и за отчимом, небо затянуло. А рядом, на выпавшем снегу только ее следы.
Что же, ей показалось?!
И вдруг Любка почувствовала, что что-то держит в руке. Она разогнула ладонь — сердце радостно забилось, а слезы сразу высохли.
В руке лежала конфета, та самая!
С такими большими конфетами в зеленой обертке, с нарисованной на ней мишкой, ребята пили чай всем классом, отмечая день рождение Инги. Всех пригласили, кроме нее. Когда она собиралась войти, ей преградили вход, объяснив, что в классе ей делать нечего. Любка сказала, что и не собиралась оставаться, а только заберет портфель и уйдет.
Потом, глотая слюнки, Любка прошла мимо накрытых столов с пирожками и шанежками, и конфетами, не подавая виду, что ей их, наверное, хотелось попробовать больше, чем другим. Мать никогда не покупала конфет, у них не было денег, разве что на «Дунькину радость», которые стоило столько же, сколько сахар. С первого взгляда было видно, что конфеты шоколадные. О них Любка только слышала. Ингина мать, и отец, и классная руководительница, и директор, и завуч, и Нинкина мать уже сидели за столом, а ребята толпились возле проигрывателя, рассматривая голубые пластиковые пластинки, приколотые на открытки.
Взяв портфель, Любка прошествовала мимо с гордо поднятой головой. И разрешила себе пошмыгать носом, только когда подходила к дому, где точно никто не увидит.
«Ну, значит, не показалось!» — обрадовалась Любка, с радостным возбуждением поднимаясь по лестнице, зажимая в руке в кармане конфету. Если пришли, возможно, когда-нибудь она снова их увидит!
— Спит? — встревожено спросила мать, открывая дверь. На всякий случай она закрывалась и изнутри. На крючок.
— Спит… С Нинкиной матерью… — ответила Любка с презрением, снимая с себя сырую и коробом застывшую одежду.
Масть остолбенела, уставившись на Любку с отвисшей челюстью.
— Спит у Нинки. Мать ее вышла, они целовались, а потом зашли, и свет погас, — подробно рассказала она. — Мама, я есть хочу. И спать.
— Да подожди ты! — мать примолкла, переваривая новость. — Как, у Нинкиной матери?!
— Поэтому вы все время хвалите Нинку? — обойдя лежащего на полу Николку, проворчала Любка, наслаждаясь произведенным эффектом. — Она же беленькая, лицом пригожая, послушная и работящая умница…
Но мать повела себя совсем не так, как она ожидала. Мать вдруг разом осунулась, побледнела, как-то пьяно и неуверенно подошла к окну, постояла с минуту, потом кинулась к печке, выгребая картошку вместе с золой.
— На! На! Жри! Подавись! — она схватила картошку, подскочила к Любке и грубо ткнула картофелиной в лицо, стараясь задеть кулаком. — Тварь… Да что же ты не сдохла-то?! Что же не сдохнешь?! — выдохнула она с ненавистью и отвращением в глазах.
Руки ее дрожали. Выдохшись, снова рванулась к печке, выгребая еще картофелины, будто не заметив, что на полу, обитом железом, лежит штук пять, в сильном возбуждении раздавливая картофелины между пальцами.
И внезапно снова бросилась на нее, схватила за волосы, обмазывая раздавленной мякотью, будто наслаждаясь бессилием, покорностью и страхом.
— На! Подавись! На! Жри! — мать ударила кулаком в лоб, с силой рванув волосы.
Любка не удержалась на ногах и повалилась на стол, едва успев схватиться за край руками, молча слушая озлобленные выкрики. Голос у Любки пропал, ей стало так холодно, как будто она умерла.
— Сука ты! Падина! Господи, да на что я вас родила?! Да сдохни ты! Сдохни! — мать уже будто уговаривала ее. — Да как же мне придушить тебя?!
Наверное, мать была камнем. Любка попятилась к двери, выскочила в коридор, остановившись.
Хотелось бежать за волшебниками. Хоть куда, лишь бы не здесь, не в этом мире.
Ей вдруг отчаянно захотелось умереть, чтобы никто и никогда больше не смог причинить ей такую сильную боль. И пусть бы придушила…
Может быть, у нее сейчас не было тела, беспомощного, немощного и ватного, но сознание никуда не ушло — обращенное в прах, оно захлебывалось в ненависти, которая хлынула в образовавшийся вакуум, где только что манил за собой лучик зажегшейся надежды. Ужас был вот он, как бытие. А все, чего хотелось и о чем мечталось — или слова, или мысли, — лишенное будущего. И не было ни одной взрослой мысли, только сдавленная пытка в груди, которая рвала ее, вырезая по живому плоть.