Повесть о бедном солдате
Шрифт:
— Сигнал? — Федосеев опять покрутил свой рыжий ус, словно из него и собирался извлечь ответ. — Я так полагаю, что сигнал всем нам даст тот самый товарищ, которого тебе велено было заарестовать.
— Ленин? — ахнул Серников.
— Ленин, — подтвердил Федосеев.
«Вот, стало быть, и ответ на наше письмо», — подумал Леонтий. И очень захотелось ему спросить, как, каким манером подаст этот самый сигнал товарищ Ленин. Но он промолчал, понимая, что и Федосеев, даже если и знает что-нибудь про Ленина, все равно не скажет. И правильно сделает. Но почему-то Леонтий Серников ему поверил, всем нутром своим почувствовал, что этот его не обманывает.
— Ладно, — сказал он, решительно надевая фуражку, которую до сих пор вертел в руке. — Согласный я это самое…
— Обещаю, — вполне серьезно ответил Федосеев, крепко пожимая руку солдату. — Обещаю, — еще раз твердо повторил он, хотя точно не представлял, когда и как сам он услышит этот сигнал.
И солдат Леонтий Серников, совсем недавно известный однополчанам по кличке «Недомерок», постепенно стал одним из лучших полковых агитаторов. Свою агитацию он вел на первый взгляд неумело, неуклюже и очень простодушно. Но именно этим и подкупал он своих слушателей. Подсев где-нибудь в сторонке к солдату, недавно получившему письмо из дому, он осведомлялся о новостях. Выслушав известия, очень похожие на те, которые получал и сам, Леонтий принимался рассказывать о себе, о своих бедах, а получалось так, будто говорит он о собеседнике, о его бедах и разнесчастной судьбе. Случалось, этими как-будто простецкими разговорами агитатор доводил своего собеседника до такого неистовства, что, схватив Леонтия за грудь, вконец расстроенный и распаленный солдат требовал немедленно научить, что надо делать. И Леонтий втолковывал, что дело-то в общем очень даже простое: поскорей замиряться да делить по справедливости землицу. И когда ошеломленный собеседник задавал обязательный вопрос: «Кто же это тебе такое позволит?», Леонтий рассудительно отвечал:
— А мы сами и позволим. Кто в окопах вшей кормит, кто кровь проливает — мы или министры-капиталисты? Кто опять же землю пашет — мы или господа помещики и прочие их благородия? Вот то-то и оно. На нас, стало быть, все и держится. А министров-капиталистов и прочих буржуев штыком под зад, и баста.
Едва до человека доходила эта простая истина, следовал другой, еще более нетерпеливый вопрос: «Когда же?» Серников, имевший на этот счет довольно туманные разъяснения полкового комитета, отвечал коротко и даже несколько таинственно:
— Дай срок!
Случались, правда, и осечки. Так, иные солдаты, послушав Серникова, вдруг останавливали его чуть ли не на полуслове:
— Чудак человек, ты меня агитироваешь, что ли? Да я и сам за большевистскую программу.
Так до Серникова дошло, что он излагает большевистские взгляды. «Стало быть, я и сам есть большевик? — размышлял он. — Такой самый, о каких фельдфебель велел доносить? Дела-а…» Он качал головой и усмехался странному повороту собственной судьбы.
Но случалось и похуже. Один солдат по фамилии Козюрин, с оттопыренными, как самоварные ручки, ушами, довольно долго и согласно слушал Серникова, время от времени кивал головой, потом попросил табачку на цигарку, покурил вместе с Леонтием, калякая, что «жисть действительно дюже чижолая», внимательно послушал о министрах-капиталистах, которых, дескать, можно сковырнуть с помощью штыков, потом аккуратно затоптал докуренную цигарку, встал и, взяв Леонтия за воротник, сказал:
— Ну, пошли!
— Куда это? — опешил Серников.
— А к господину фельдфебелю, он давно еще велел мне, ежели пымаю кого в полку с большевистскими разговорчиками, сразу к нему и представить. Вот я тебя и пымал.
И тут Серников совершенно неожиданно рассмеялся. Он уже не помнил, когда ему доводилось смеяться и над чем, ничего не было смешного в его жизни. А тут ему стало смешно: его, Леонтия Серникова, кому совсем не так давно фельдфебель Ставчук точно так же доверительно поручал следить за большевиками, сейчас волокут к тому же Ставчуку именно как большевика.
— Чего ржешь-то? — удивился Козюрин.
— Это ты меня к Ставчуку, что ли, волокешь? — переспросил Леонтий. — К шкуре?
— Он те покажет шкуру, — пригрозил Козюрин, толкая Серникова в спину.
— Ладно, пошли, — миролюбиво согласился Леонтий. — Только не держи ты меня, дурья башка, не убегу. С полным моим удовольствием дойду до шкуры.
— Он те предоставит удовольствие, — сбавив тон, посулил Козюрин: он не понимал, почему это вдруг большевистский агитатор так охотно зашагал вместе с ним к фельдфебелю.
В каморку Ставчука они шагнули вместе и вместе же гаркнули:
— Дозвольте обратиться, господин фельдфебель!
Ставчук удивленно вытаращился на эту пару, несколько раз перевел взгляд с одного на другого, наконец остановился на Серникове и не без подозрения приказал.
— Говори!
— Так что, господин фельдфебель, вы изволили приказывать, ежели в полку большевики, докладать вам, а само наилучше привести до вас.
— Ну?
— Так вот тут, стало быть, до вас и явился большевик.
Козюрин, не раз порывавшийся остановить Серникова, сунулся было к Ставчуку, чтобы доложить все как есть, но был остановлен взглядом. А Ставчук некоторое время снова с недоумением переводил взгляд с одного на другого, словно бы спрашивал: кто же здесь большевик? И Серников, отлично поняв этот безмолвный вопрос, ответил:
— А я и есть большевик. — И даже улыбнулся. — Что дальше?
Ставчук побагровел, потом посинел, полиловел, его полупудовые кулаки сжимались и разжимались от бессильной ярости. С каким удовольствием он заехал бы в рожу этому плюгавому Недомерку, как пинал бы его ногами, измордовал бы, подлеца, и жаловаться не велел бы. Большевик! Но… не те были времена. Полковой комитет, которого фельдфебель боялся и ненавидел, сплошь состоял из большевиков, и старое указание фельдфебеля, отданное по приказу самого полкового командира и до сих пор не забытое этим дураком Козюриным, давно утратило свою силу. Наконец он открыл рот, но не рявкнул, как обычно, а едва выдавил из себя короткое: «Пшел!»
— Слушсь, господин фельдфебель! — совсем уж издевательски отрапортовал Серников, повернулся как положено, налево кругом и, лихо печатая шаг, вышел из каморки.
Он сиял, в душе его все пело: он чувствовал, что навсегда избавился от страха, который испытывал — и к кому! — к самому фельдфебелю Ставчуку, кого когда-то боялся больше офицеров, пуще немецких снарядов. Шагая по булыжному двору казармы, он не без гордости подумал о себе: «Я — большевик». Когда-то, в незапамятные, как теперь ему казалось, времена, случалось, его спрашивали со строгостью, а то и с угрозой: «Ты кто таков?», и он с готовностью отвечал: «Мужик, ваше благородие» или «Солдат, ваше благородие». Теперь он был большевик. Для него это понятие было значительно шире, чем принадлежность к политической партии (в этом он пока слабо разбирался). В понятии «большевик», как ему представлялось, были сосредоточены вообще все лучшие качества человека. Обладай он способностью более четко мыслить, быть может, он сказал бы о себе, что из раба, из «серой скотинки» превратился в человека. Он еще не знал, что человек тогда становится человеком, когда перестает быть рабом. Не понимал он пока еще и другого: бесстрашным стал он потому, что за спиной его были тысячи, а может и больше мужиков, солдат, одним словом людей, которые думали так же, как он, и которые недаром называли себя большевиками. Весело шагая и даже насвистывая, чего, кажется, не случалось с ним с самого детства, он так объяснял сам себе: «Большевики — это, значит, набольшие, это, стало быть, которых много, а раз много, значит, за ними сила».
Пришло, конечно, время, когда он узнал, что есть на свете и меньшевики, и эсеры, и анархисты, и кадеты, и всякая другая тварь, как называл он про себя всех, кто не исповедовал такой простой и единственно приемлемой программы, как мир, хлеб, земля.
Конечно, для диспутов с меньшевиками и эсерами, поднаторевшими в демагогии, бесхитростный Серников не годился, поэтому на митинги полковой комитет его, как правило, и не посылал. А вот поговорить по душам с солдатами никто лучше его не умел, и поэтому Федосеев то и дело направлял Леонтия в роты и батальоны своего полка.