Повесть о Гэндзи (Гэндзи-моногатари). Книга 2
Шрифт:
Тут на лице Удайсё появилась усмешка, которая рассердила бы кого угодно, но госпожа Северных покоев, находясь в тот миг в здравом рассудке, проявила необычайную кротость и только заплакала горько. Это было тем более удивительно, что даже госпожа Моку, госпожа Тюдзё и другие близкие Удайсё дамы в последнее время нередко позволяли себе открыто выказывать ему свое недовольство.
– Вы всё стыдите меня: мол, и глупа я, и безумна, – сказала госпожа Северных покоев. – Что ж, наверное, вы правы. Но зачем впутывать сюда моего отца? Он может узнать об этом. Мне бы не хотелось, чтобы о нем дурно говорили в мире только потому, что судьба послала ему столь злополучную дочь. Сама я настолько ко всему привыкла, что научилась не
Женщина повернулась к нему спиной, и сердце его болезненно сжалось. Она всегда была хрупкого сложения, а в последнее время, изнуренная долгой болезнью, еще больше похудела и побледнела, ее когда-то длинные и густые волосы поредели, словно к ним прикоснулась чья-то безжалостная рука, к тому же она нечасто их расчесывала, и они совсем спутались, а теперь еще и намокли от слез. Словом, при виде ее у всякого дрогнуло бы от жалости сердце. Она никогда не была красавицей, но благодаря своему сходству с принцем казалась довольно изящной и только в последнее время очень подурнела, перестав заботиться о своей наружности.
– Я никогда не позволял себе непочтительно отзываться о принце! Прошу вас остерегаться подобных обвинений, которые к тому же могут быть дурно истолкованы, – говорит Удайсё, пытаясь смягчить ее. – Все дело в том, что в доме Великого министра я чувствую себя весьма неловко. Столь грубому человеку, как я, не место в драгоценных чертогах, и я невольно привлекаю к себе внимание, которое меня смущает. Ради собственного спокойствия я и решил перевезти ее сюда. Мне незачем говорить вам о том, каким влиянием в мире пользуется Великий министр, вы и сами знаете. Я бы не хотел, чтобы до его домочадцев, которых благополучию можно лишь позавидовать, дошли слухи о вашем неблаговидном поведении. О вас станут дурно говорить, а это недопустимо. Но я надеюсь, что вы будете вести себя спокойно и дружелюбно. Разумеется, я не оставлю вас своими заботами, даже если вы переедете к отцу. Нас связывает слишком многое, и мы не можем сразу стать друг другу чужими. Но мне будет неприятно, если люди станут злословить и смеяться над вами, тем более что из-за этого пострадает и мое доброе имя. Не лучше ли нам и впредь жить в мире и согласии, во всем помогая друг другу, храня верность прежним обетам? – увещевает он ее, а женщина отвечает:
– Я не обижаюсь на вас, мне больно за отца. До сих пор он печалился из-за того, что я не похожа на обычных людей, а теперь станет терзаться еще и из-за насмешек, которые со всех сторон посыплются на меня. Осмелюсь ли я показаться ему на глаза? Я знаю, что супруга Великого министра мне не чужая, хотя она и воспитывалась вдали от отца. Насколько мне известно, он обвиняет ее в том, что, приняв на себя обязанности матери этой особы, она причинила немало горя нашему семейству, но я никого не упрекаю. Я просто жду, что будет дальше.
– Разумные слова, – замечает Удайсё. – Но боюсь, что, если ваш рассудок снова помрачится, вы натворите немало бед. Кстати говоря, совершенно напрасно винить в происшедшем супругу Великого министра. Господин министр лелеет ее, как единственную, нежно любимую дочь, какое ей может быть дело до особы, занимающей в доме куда более низкое положение? Уж во всяком случае, она не считает себя ее матерью. Мне бы не хотелось, чтобы об этом узнал Великий министр.
Они проговорили весь день. Когда же наступил вечер, Удайсё овладело беспокойство, он только и помышлял о том, как бы побыстрее оказаться в доме на Шестой линии. Тут повалил густой снег – погода явно не благоприятствовала Удайсё. Несомненно, если бы госпожа была в дурном расположении духа и донимала его упреками, он не преминул бы воспользоваться этим и, ответив упреком на упрек, удалиться, но ее невозмутимая покорность вызывала невольное сочувствие, и Удайсё терзался, не зная, как лучше поступить. Решетки еще не были опущены, и, подойдя к галерее, он остановился,
– Какая досада, что пошел снег! Как вы поедете? Скоро стемнеет…
Она торопила мужа, как будто понимая, что бессмысленно удерживать его теперь, когда все кончено. Право, нельзя было не растрогаться, на нее глядя.
– Как я поеду в такую погоду… – колебался Удайсё, но потом сказал: – Пожалуй, мне и в самом деле не следует пренебрегать ею хотя бы на первых порах. Не ведая глубины моих чувств, люди наверняка начнут судачить, по-своему объясняя мое отсутствие. Разговоры эти так или иначе дойдут до министров, а мне не хотелось бы навлекать на себя их немилость. Постарайтесь же успокоиться и наберитесь терпения. Как только я перевезу ее сюда, все уладится. Право, вы так милы мне, когда рассуждаете здраво, что я ни о ком другом и не помышляю.
– А мне гораздо тяжелее, когда сами вы рядом со мной, а сердце ваше совсем в другом месте… – тихо отвечала госпожа. – Когда же вы будете далеко и вспомните обо мне, лед, «рукава сковавший» (252), и тот растает…
Придвинув к себе курильницу, она принялась старательно окуривать его одежды. На ней самой было мятое домашнее платье, в котором она казалась еще более худой и болезненной, чем обычно. Ее печаль была столь трогательна, что просто нельзя было не принять в ней участия. Опухшие от слез глаза отнюдь не красили ее, но теперь, когда он смотрел на нее с приязнью, это уже не имело значения. «Все-таки мы прожили вместе столько лет…» – думал он, коря себя за легкость, с которой, забыв обо всем на свете, отдал свое сердце другой. Однако его все больше влекло к Найси-но ками. Притворно вздыхая, он оделся и, взяв курильницы, вложил их в рукава, чтобы те пропитались благовониями. Одетый в мягкое, свободное платье, он производил довольно приятное впечатление мужественной, благородной осанкой и особым достоинством, которое проглядывало в каждом его движении, – словом, хотя и далеко ему было до несравненного, блистательного Гэндзи…
Скоро в покоях для служителей раздались голоса:
– Снег, кажется, уже перестал идти…
– Да и стемнело совсем…
Приближенные Удайсё как бы между прочим покашливали, поторапливая его. Дамы Моку и Тюдзё уже легли, вздыхая и жалуясь друг другу на печальную изменчивость этого мира. Госпожа, грустная и прелестная в своей задумчивости, тоже легла, прислонившись к чему-то, но вдруг снова вскочила, вытащила из-под большой плетенки курильницу и, подбежав сзади к Удайсё, высыпала содержимое ему на платье. Никто и вскрикнуть не успел, а сам Удайсё, совершенно растерявшись, застыл на месте. Мельчайшие частицы пепла попали ему в глаза, забились в ноздри, он стоял, бессмысленно озираясь, не успев и понять, что произошло.
Как ни старался Удайсё отряхнуть платье, это ему не удавалось – пепел забился во все складки. Будь госпожа в здравом уме, подобная выходка скорее всего окончательно оттолкнула бы от нее супруга, но она явно не владела собой, и дамы смотрели на нее с жалостью: «Этот злой дух словно нарочно хочет поссорить их». Они засуетились, принесли новое платье, и Удайсё поспешил переодеться. Но пепел засыпал ему бороду, казалось, им было покрыто все тело, разве мог он появиться в таком виде в сверкающих чистотой покоях Найси-но ками?
«Я понимаю, что разум госпожи помрачен, но, право, всякому терпению есть предел, это просто неслыханно!» – возмущался он, и в сердце его росла неприязнь к супруге, постепенно вытесняя последние остатки жалости.
Понимая, однако, что всякие решительные меры привели бы к нежелательным последствиям, он постарался овладеть собой и, хотя стояла глубокая ночь, призвал монахов, которые немедля стали произносить над больной молитвы и заклинания. Можно себе представить, с какой жалостью и с каким отвращением прислушивался Удайсё к безумным воплям супруги…