Повесть о любви и тьме
Шрифт:
И на бронетранспортеры английской армии взбирались возбужденные, охваченные радостью люди и размахивали флагами страны, которая все еще не была провозглашена, но сегодня ночью решено, решено было там, в Лейк Саксес, что этому государству позволено возникнуть в будущем. Оно должно было быть провозглашено через сто шестьдесят семь дней и ночей, в пятницу, вечером четырнадцатого мая 1948 года.
Но один из каждых ста человек его населения, один из каждых ста мужчин, женщин, стариков, детей, младенцев, один из каждой сотни танцующих, празднующих, выпивающих, плачущих слезами радости, — один процент этого ликующего, заполнившего улицы народа погибнет на войне, которую начнут арабы менее чем через семь часов после принятия Генеральной Ассамблеей решения в Лейк Саксес. И на помощь арабам, едва только британские силы покинут страну, придут вооруженные до зубов армии Арабской лиги, колонны пехоты, бронетанковые войска, артиллерия, боевые самолеты — истребители и бомбардировщики. С юга, востока и с севера вторгнутся в Эрец-Исраэль регулярные армии пяти арабских стран, намереваясь положить конец еврейскому государству в течение суток
Но папа сказал мне тогда, той ночью двадцать девятого ноября 1947 года, когда бродили мы, и я оседлал его плечи, а вокруг водили хороводы, и это была не просьба — отец обратился ко мне тогда как человек, которому дано было предвидеть, и потому он говорил со всей определенностью, словно вбивая гвозди:
— Смотри, сынок, смотри хорошенько, в семь глаз смотри, пожалуйста, на все на это, ибо эту ночь ты, парень, уже не забудешь до последнего дня своей жизни, об этой ночи ты еще расскажешь своим детям, внукам и правнукам, и будешь рассказывать еще очень долго после того, как нас здесь уже не будет.
Под утро, когда ребенок безоговорочно обязан был спать в своей постели, видимо, часа в три или четыре я прямо в одежде юркнул под одеяло и погрузился в темноту. И вот, спустя какое-то время, рука отца приподняла в темноте мое одеяло, но не для того, чтобы пожурить меня за то, что я лег в постель в своей дневной одежде, а для того, чтобы прилечь со мною рядом, — и он тоже был в своей дневной одежде, которая, как и моя, пропахла потом, толчеей и толпой (а ведь у нас было железное правило: никогда, ни в коем случае, ни за что не ложиться на простыни в одежде). Папа лежал рядом со мной несколько минут и молчал, хотя обычно не выносил молчания и торопился его нарушить. Но на сей раз он совсем не тяготился молчанием, воцарившимся между нами, и даже принимал в нем участие. Только рука его легонько гладила меня по голове. Словно в этой темноте папа превратился в маму. Потом он рассказал шепотом, ни разу не назвав меня «ваше высочество» или «ваша честь», о том, как издевались над ним и его братом Давидом уличные мальчишки в Одессе, как обошлись с ним парни — поляки и литовцы — в польской гимназии Вильны (и девушки тоже в этом участвовали). А когда на следующий день его отец, мой дедушка Александр, пришел к гимназическому начальству, требуя справедливости, хулиганы не только не вернули порванные брюки, но на глазах у всех напали и на отца, дедушку Александра, силой повалили его на землю, сдернули и с него брюки прямо посреди гимназического двора, и девочки смеялись, говорили гнусности, твердили, что, мол, евреи такие и сякие… А учителя только молчали или, возможно, тоже смеялись.
Все еще голосом, которым говорят в темноте (рука его запуталась в моих волосах — он не привык и не умел гладить), сказал мне папа, лежа со мной под моим одеялом, под утро тридцатого ноября 1947 года: «Конечно, и тебе не однажды будут досаждать всякие хулиганы, и на улице, и в школе. Возможно, они будут приставать к тебе как раз потому, что ты будешь немного похож на меня. Но отныне, с той минуты, как появится у нас государство, хулиганы никогда не пристанут к тебе, потому что ты — еврей, а евреи — они такие и сякие. Это — нет. Никогда в жизни. С нынешней ночи с этим здесь покончено. Покончено навсегда».
И я протянул свою сонную руку, чтобы коснуться его лица, чуть пониже его высокого лба, и вдруг вместо очков мои пальцы коснулись слез. Никогда за всю свою жизнь, ни до этой ночи, ни после нее, даже когда умерла моя мама, я не видел отца плачущим. По сути, и в ту ночь я этого не видел: в комнате было темно. Только левая моя рука видела.
Спустя примерно три часа, в семь утра, пока мы спали, и спала, пожалуй, вся улица, и весь квартал, в Шейх Джерах обстреляли еврейскую карету «скорой помощи», ехавшую из центра Иерусалима в больницу «Хадасса» на горе Скопус. По всей Эрец-Исраэль арабы нападали на еврейские автобусы, убивали и ранили пассажиров, стреляли из легкого стрелкового оружия и из пулеметов по отдаленным кварталам и одиноким населенным пунктам. Верховный мусульманский комитет под председательством Джемаля Хусейни объявил всеобщую забастовку во всех арабских населенных пунктах, послал толпы на улицы и в мечети, где религиозные лидеры призывали начать священную войну «джихад» против евреев. Через два дня сотни вооруженных арабов вышли из Старого города, распевая песни, призывающие к кровопролитию, выкрикивая суры Корана, вопя «Итбах ал яхуд!» (вырежем евреев!), стреляя в воздух. Это шествие сопровождала британская полиция, и британский бронетранспортер, как рассказывают, ехал в голове толпы, ворвавшейся в еврейский торговый центр на восточной оконечности улицы Мамила, толпы, разграбившей и спалившей весь квартал. Сорок еврейских магазинов были преданы огню. Британские солдаты и полицейские поставили заслоны на спуске улицы Принцесса Мери и не дали возможности силам еврейской подпольной организации Хагана прийти на помощь евреям, попавшим в ловушку в торговом центре. Британские власти даже конфисковали оружие Хаганы и арестовали шестнадцать ее бойцов. На следующий день бойцы-подпольщики из организации ЛЕХИ сожгли в отместку кинотеатр «Рекс», по-видимому, принадлежавший арабам.
В первую неделю беспорядков погибло около двадцати евреев. До конца второй недели по всей Эрец-Исраэль нашли свою смерть около двухсот евреев и арабов. С начала декабря 1947 года и до марта 1948 года инициатива была в руках арабов. Евреи в Иерусалиме и во всей Эрец-Исраэль вынуждены были ограничиться только отражением атак, поскольку британцы срывали все попытки бойцов Хаганы проявить инициативу и перейти в контратаку, арестовывали подпольщиков, реквизировали их оружие. Арабские местные полурегулярные силы, а с ними сотни вооруженных добровольцев из соседних арабских
Пока власть оставалась в руках британцев, и они пользовались ею в основном для того, чтобы, связав евреям руки, помочь в этой войне арабам, еврейский Иерусалим оказался отрезанным от остальной Эрец-Исраэль. Единственное шоссе, соединявшее Иерусалим с Тель-Авивом, было перерезано арабскими силами, и лишь время от времени, неся тяжелые потери, с трудом преодолевая путь из долины к расположенному в горах осажденному городу, пробивались в него колонны с продовольствием, топливом, снаряжением. В конце декабря 1947 года еврейские кварталы Иерусалима практически находились в осаде. Иракские регулярные войска, которым британская власть позволила захватить водные насосы в районе городка Рош ха-Аин, подорвали насосные устройства, подававшие воду в еврейские кварталы Иерусалима, и, если не считать колодцы и накопительные резервуары, евреи практически остались без воды. Обособленные кварталы, такие, как, например, еврейский квартал Старого города, Ямин Моше, Мекор Хаим, Рамат Рахель, оторванные от других частей Иерусалима, находились в двойной осаде. «Комитет по оценке ситуации», назначенный Еврейским агентством, заботился о лимитированном снабжении продовольствием и водой. Цистерны с водой проезжали по улицам в перерывах между артобстрелами — на одну душу выделялось ведро воды на два-три дня. Хлеб, овощи, сахар, молоко, яйца и все остальные виды продовольствия были строго лимитированы и выдавались на семью только по продовольственным карточкам. Затем и эти продукты закончились, и вместо них крайне редко выдавались мизерные порции сухого молока, сухарей, яичного порошка, издававшего странный запах. Лекарства и лекарственные препараты почти кончились. Раненых порою оперировали без наркоза. Электроснабжение полностью отсутствовало, поскольку не было топлива. И долгие месяцы мы жили в темноте. Либо при свечах.
Наша подвальная квартира стала чем-то вроде убежища для жильцов верхних этажей — она считалась надежным укрытием при артобстрелах и прицельном огне. Все застекленные рамы были сняты и спрятаны, вместо них в окнах разместили мешки с песком. И днем, и ночью, с марта 1948 года по август-сентябрь, царила у нас непрерывная пещерная темень. В этой густой тьме, в спертом воздухе теснились у нас вперемежку, располагаясь на матрацах и циновках, двадцать, а то и двадцать пять душ, знакомых и незнакомых, беженцев из районов обстрела. Среди них были две древних старухи, день-деньской сидевшие на полу в коридоре, уставившись в одну точку, а также полубезумный старик, называвший себя пророком Иеремией: он, не переставая, оплакивал гибель Иерусалима и сулил всем нам арабские газовые камеры неподалеку от Рамаллы, «в которых уже начали удушать две тысячи сто евреев ежедневно». Были здесь и дедушка Александр, и бабушка Шломит, и старший брат дедушки Александра дядя Иосеф, профессор Клаузнер собственной персоной, а с ним жена еще одного их брата Хая Элицедек. Профессор и его невестка смогли в самый последний момент убежать из отрезанного от города квартала Тальпиот, подвергающегося непрерывным атакам, и нашли у нас прибежище. Оба они валялись у нас на тесной кухоньке, в одежде и обуви, то впадая в дрему, то бодрствуя, поскольку из-за царившей тьмы трудно было отличить день от ночи, а кухня считалась наименее шумным местом. (Господин Агнон, как рассказывали у нас, также был вывезен из квартала Тальпиот и поселился в доме своего друга в Рехавии).
Дядя Иосеф то и дело начинал своим тонким плачущим голосом оплакивать судьбу столь дорогих для него книг и рукописей — они остались в его доме в Тальпиоте, и кто знает, приведется ли ему еще раз увидеть их. А единственный сын Хаи Ариэль был мобилизован, воевал, защищая Тальпиот, и долгое время мы не знали, жив он или мертв, ранен или попал в плен. [24]
Супружеская пара Меюдовник, чей сын Гриша, служил где-то в ударных отрядах ПАЛМАХа, убежали из своего дома в квартале Бейт Исраэль, оказавшегося на самой линии боев, и поселились среди других семей, теснившихся все вместе в маленькой комнатке, которая до войны считалась моей. Я разглядывал господина Меюдовника с трепетным страхом, от которого почти останавливалось сердце, потому что выяснилось: именно он сочинил ту зелененькую книгу, по которой мы все учились в школе «Тахкемони», — «Арифметика для учеников третьего класса, написанная Мататитьяху Меюдовником».
24
О своих переживаниях во время Войны за Независимость Ариэль Элицедек написал в своей книге «Ибо меч найдешь», изд. Ахиасаф, Иерусалим, 1950.
Однажды утром господин Меюдовник вышел по своим делам, но вечером не вернулся к нам. И на следующий день не вернулся. Жена его отправилась в морг, исходила его вдоль и поперек, вернулась довольной и обнадеженной, поскольку муж ее не числился среди мертвых. Когда и на следующий день не вернулся к нам господин Меюдовник, папа стал шутить — по своему обычаю сотрясать воздух громкими остротами, чтобы отогнать молчание и рассеять печаль. «Матия наш дорогой, — предположил папа, — наверняка нашел себе воюющую красотку, бабу-бой, и вместе с ней рванулся в бой». Но, весело пошутив с четверть часа, папа вдруг разом посерьезнел и отправился в городской морг. Там, по носкам, тем самым своим носкам, которые он одолжил Мататитьяху за день до его исчезновения, опознал папа искореженное снарядом тело Мататитьяху Меюдовника, которого его жена, наверняка проходившая мимо него, не признала в лицо: просто от лица ничего не осталось…