Повесть о любви и тьме
Шрифт:
Одним пальцем гладил я свою черепаху по головке, пока она кормилась, и поражался сходству двух дырочек ее ноздрей с двумя дырочками ушей. Только про себя и только за папиной спиной я называл свою черепаху Мими, а не Абдалла-Гершон. И это было моей тайной.
В дни артобстрелов уже не было ни огурцов, ни листьев салата, да и выходить во двор мне не разрешали, но, тем не менее, я, бывало, открывал входную дверь и выбрасывал то немногое, что оставалось после еды. Для моей Мими. Иногда я видел ее издали, а иногда она исчезала на несколько дней.
В тот день, когда была убита Грета Гат и погибла Пири Янай, мамина подруга, погибла и моя черепаха Мими: осколок снаряда приземлился у нас во дворе и рассек ее надвое. Когда я со слезами просил у папы, чтобы мне позволили выкопать ей могилку под гранатовым деревом, похоронить мою Мими и поставить ей памятник,
В ту ночь мне не удалось уснуть. Я лежал на спине на нашем матрасе, примостившемся в углу коридора, а вокруг слышались храп, бормотанье и прерывистые завывания стариков — безумный хор примерно двух десятков человек, спящих у нас на полу, по всей квартире, окна которой наглухо закупорены мешками с песком. Мокрый от пота, я лежал там, посередине между мамой и папой, в трепещущей темноте (только одна свеча мерцала где-то в ванной), в затхлом воздухе. И вдруг я стал представлять в темноте, как выглядит черепаха — не Мими, не моя маленькая черепашка, чью головку я любил гладить одним пальцем (у меня не было ни кошки, ни, скажем, щенка: «Даже не думай об этом! Не о чем и разговаривать! Забудь!»), а некая ужасная Черепаха, гигантская черепаха-чудовище, грязная, истекающая кровью, огромный мешок костей, парящий в воздухе, гребущий четырьмя лапами с острыми когтями. Презрительно улыбаясь, проносилась она над всеми, кто спал в коридоре. Лицо этой ужасной черепахи смято и раздавлено, оно превратилось в месиво от пули, вошедшей в глаз и вышедшей из того места, где даже у черепах имеется что-то вроде крошечного уха, лишенного ушной раковины…
Кажется, я попытался разбудить папу. Папа не проснулся: он неподвижно спал на спине, глубоко и ритмично дыша, словно сытый младенец. Но мама спрятала мою голову у себя на груди. Как все, она тоже спала во время осады в одежде, и пуговицы ее блузки слегка вдавились в мою щеку. Мама обнимала меня крепко, но не пыталась утешать, она тихонько плакала вместе со мной, чтобы нас никто не услышал, а губы ее вновь и вновь шептали: «Пири, Пирушка, Пири-и-и-и…» А я лишь гладил ее по волосам, гладил ее щеки, целовал ее, словно я — взрослый, и она — моя дочка. Я шептал ей: «Хватит, мама, хватит, мама, хватит, мама, я здесь, рядом с тобой».
Потом мы еще немного пошептались, она и я. Со слезами. А еще позже, после того, как погас трепещущий огонек свечи, только свист снарядов разрывал тишину, и с каждым их падением сотрясалась гора за нашей стеной. А потом уже не моя голова лежала на маминой груди, а она положила свою голову, со щеками, мокрыми от слез, на мою грудь.
Той ночью я впервые понял, что и я умру. Ибо каждый умрет. Ничто в этом мире, даже мама, не сможет спасти меня. И я ее не спасу. У Мими был панцирь, и при малейшем признаке опасности она, вся подобравшись, с руками, ногами и головой скрывалась внутри своего панциря. Но и он ее не спас.
В сентябре, во время перемирия, остановившего военные действия в Иерусалиме, пришли к нам субботним утром дедушка с бабушкой, пришли Абрамские и еще кое-кто из знакомых. Все пили чай во дворе, беседовали о победах Армии обороны Израиля в Негеве и о страшной опасности, которую таит в себе программа мирного урегулирования, предложенная посредником Организации Объединенных Наций шведским графом Бернадотом. Эта программа воспринималась как злые козни, за которыми, несомненно, скрываются британцы, цель которых нанести смертельный удар нашему молодому государству. Кто-то привез из Тель-Авива новую монету, слишком большую и довольно безобразную, но это была первая появившаяся у нас еврейская монета, и с великим волнением ее передавали из рук в руки. Монета была достоинством в двадцать пять прутот и с изображением виноградной грозди. Папа сказал мне, что этот мотив заимствован, по сути, прямо с израильской монеты, чеканившейся еще в древности, в эпоху Второго Храма. Над виноградной гроздью новой монеты была четкая надпись на иврите — Израиль. Чтобы не было никаких сомнений, слово «Израиль» было написано также на английском и на арабском — знай наших!
Госпожа Церта Абрамская сказала:
— Если бы наши родители, да будет благословенна их память,
И у нее перехватило горло.
Господин Абрамский сказал:
— Воистину следует благословить эту монету именем Господа и именем Царства.
И он произнес древнее благословение, доныне звучащее из уст тех, кто дожил до светлого дня: «Благословен Ты, Господь, Бог наш, Владыка Вселенной, который даровал нам жизнь, и поддерживал ее в нас, и дал нам дожить до этого времени!»
А дедушка Александр, мой элегантный дедушка — эпикуреец и любимец женщин, ничего не сказал, только приблизил эту слишком большую никелевую монету к губам, дважды с нежностью поцеловал ее, глаза его наполнились слезами, и он передал монету дальше. В этот самый момент раздался вой сирены кареты «скорой помощи», пронесшейся в сторону улицы Цфания, а спустя десять минут послышалась истошная сирена возвращающейся кареты. Видимо, папа увидел в этом повод отпустить бледную шутку, сравнив сирену «скорой помощи» с трубным гласом, сопутствующим приходу Мессии, или с чем-то в этом роде.
Все продолжали сидеть. Беседовали, возможно, выпили еще по стакану чая, и спустя полчаса Абрамские, пожелав нам всего доброго, поднялись. Господин Абрамский, любитель высокого стиля, не преминул одарить нас двумя-тремя возвышенными библейскими стихами. И когда они уже стояли в дверях, появился сосед и мягко отозвал их в угол двора. Абрамские бегом бросились за ним, и в спешке тетя Церта забыла свою сумочку.
Спустя четверть часа пришли Лемберги, наши соседи, смертельно испуганные, и рассказали нам, что Ионатан Абрамский, двенадцатилетний Иони, пока его родители были у нас, играл в своем дворе, на улице Нехемия, и иорданский снайпер со своей позиции на крыше здания школы для полицейских, попал ему пулей в лоб. Мальчик агонизировал в течение пяти минут, его вырвало, и еще до того, как прибыла карета «скорой помощи», он отдал Богу душу.
В дневнике Церты Абрамской я нашел следующую запись:
23.9.48
Восемнадцатого сентября, утром в субботу, в четверть одиннадцатого погиб мой Иони, Иони, сыночек мой, жизнь моя… Арабский снайпер попал в него, в моего ангела. Он только успел сказать «мама», пробежал несколько метров (он, чудесный, чистый мальчик, стоял рядом с домом) и упал… Я не слышала его последних слов, и на его голос, звавший меня, не ответила. Когда я вернулась, его, моего чудного, моего сладкого, уже не было в живых. Я увидела его в морге. Он был прекрасен, казалось, он спал. Я обняла его и поцеловала. Под голову его они положили камень. Камень все время двигался, и головка его, небесная его головка, тоже слегка двигалась. Сердце мое говорило: «Он не умер, сыночек мой. Вот, он двигается…» Глаза его были полуприкрыты. А потом пришли «они» — служители морга, стали грубить мне, кричать на меня, досаждать мне, дескать, нет у меня права обнимать его и целовать… И я ушла.
Спустя несколько часов я вернулась Уже был комендантский час (искали убийц графа Бернадота). Мне и шагу ступить не удавалось без того, чтобы полицейские меня не остановили… Спрашивали, есть ли у меня пропуск, позволяющий ходить свободно во время комендантского часа. Он, убитый мой сыночек, был моим единственным пропуском. Полицейские позволили мне добраться до морга. Я принесла с собой пуховую подушку. Камень я отодвинула в сторону: не могла видеть его прелестную, его чудную головку, лежащую на камне. Я успела сделать это еще до того, как они снова пришли и снова стали прогонять меня. Они сказали, чтобы я не смела прикасаться к нему. Я их не послушалась. Я продолжала обнимать и целовать его, мое сокровище. Они угрожали, что запрут дверь и оставят меня с ним, смыслом моей жизни. А я только этого и хотела. Тогда они передумали и угрожали мне, что позовут солдат. Я не испугалась… Во второй раз я ушла из морга. Перед уходом я обняла его и поцеловала. На следующее утро я вновь пришла к нему, к моему сыночку. Вновь обняла его, поцеловала, вновь молила Бога о мести, мести за моего малыша, и вновь «они» меня выгнали… А когда пришла я еще раз, мой чудный сыночек, мой ангел был уже в закрытом гробу, но я все же помню его лицо, все-все, до мельчайшей черточки я помню… [27]
27
Церта Абрамская, «Из дневника женщины в дни осады Иерусалима в 1948 году», дневник включен в книгу «Послания Яакова Давида Абрамского», составитель и комментатор Шула Абрамская. Изд. «Сифрият поалим», Тель-Авив, 1991.