Повесть о любви и тьме
Шрифт:
Наши учителя в школе «Тахкемони» носили в большинстве своем несколько помятые серые и коричневые костюмы, либо пиджаки, которые служили им верой и правдой уже много лет. Учителя требовали от нас проявления уважения и трепетного страха: и господин Монзон, и господин Ависар, и господин Нейман-отец, и господин Нейман-сын, и досточтимый господин Алкалай, и господин Дувшани, и господин Офир, и господин Михаэли… И, конечно, тот, о ком можно было бы сказать «и он один будет царствовать грозно», директор господин Илан, всегда появлявшийся в костюме-тройке, а также брат директора, тоже носивший фамилию Илан, но уже появлявшийся в обычном костюме, без жилетки.
Когда любой из перечисленных учителей входил в класс, мы почтительно вставали и не садились до тех пор, пока не получали милостивого намека на то, что мы удостоились права присесть.
Что же до нас, учеников, то личные имена наши были навсегда стерты в тот миг, как переступили мы порог школы «Тахкемони»: учителя наши обращались к нам только по фамилиям — Бозо, Сарагости, Валеро, Рыбацкий, Альфаси, Клаузнер, Хаджадж, Шлайфер, Де Ла Мар, Данон, Бен-Наим, Кордоверо, Аксельрод…
Был у них широкий ассортимент наказаний, у наших учителей в школе «Тахкемони»: пощечина, удар линейкой по кончикам пальцев протянутой руки, резкое встряхивание за плечи, изгнание на школьный двор, вызов в школу родителей, грозное замечание в школьном журнале, переписывание главы из ТАНАХа (утонченность наказания состояла именно в том, что это надо было сделать с одним текстом двадцать раз), а также многократное переписывание прописных истин, которые требовалось выстроить в одинаковые пятьсот строк: «Болтать на уроке строго возбраняется», «Домашние задания следует готовить к сроку». Те, чей почерк был недостаточно разборчив, обязаны были дома переписывать целые страницы из книг по каллиграфии (в нашей школе были в ходу две такие книги).
Тех, кого поймали с неподстриженными ногтями, невымытыми ушами, либо слегка почерневшим воротничком рубашки, тут же со стыдом отправляли домой. Но прежде, чем пойти домой, провинившийся вынужден был стоять перед классом и серьезно, громко и четко декламировать:
Я — неряха из нерях,Если не отмоюсь,Буду выброшен я — бах!Прямо в мусор,Прямо в бак!Каждое утро в школе «Тахкемони» первый урок начинался пением благодарственной молитвы:
Благодарю я Тебя,Царь живой и вечносущий,за то, что Ты возвратил мне душу мою милосердно.Велика верность Твоя.А после этих слов мы выпевали тоненькими голосами, но с большим воодушевлением:
Властелин мира, Который царствовалеще до того, как было сотворено все сущее…И после того, как все исчезнет,Он один, грозный, будет царствовать…И только тогда, после всех песнопений и утренних молитв (сокращенных), наши учителя велели нам открыть книги и тетради, приготовить карандаши, и нередко просто начинали диктовку, длинную, скучную, продолжавшуюся до спасительного звонка, а, случалось, и после звонка. Дома мы должны были заучивать наизусть по пол главы из ТАНАХа, целые стихи, а также высказывания наших мудрецов. И по сей день меня можно разбудить посреди ночи, и я сообщу вам ответ пророка Равшаке посланцу ассирийского царя:
Презрела тебя, надсмеялась над тобой девствующая дочь Сиона,вслед тебе покачала головою дочь Иерусалима.Кого ты хулил и поносил?!На кого возвысил ты голос!..Я вдену кольцо Мое в ноздри твои и удила Мои в рот твойи возвращу тебя тою же дорогою, которою пришел ты!Или из талмудического трактата «Поучения отцов»: «На трех основах зиждется мир…», «Говори мало, делай много», «Не нашел я ничего полезнее, чем молчание», «Знай, что над тобою…», «Не
В школе «Тахкемони» я изучал иврит. Словно некий бур проник и вскрыл рудоносную жилу, к которой я уже некогда прикоснулся — в классе учительницы Зелды и в ее дворике. Всей душой устремился я к отточенной красоте иврита — торжественным словосочетаниям, полузабытым словам, синтаксическим изыскам, к заброшенным в чаще языкового леса делянкам, где вот уже сотни лет не ступала нога человека.
«И наступило утро — и вот она, Лея…»
«Дом надменных опрокидывает Господь…»
«Сердце праведного обдумывает ответ, а уста нечестивых изрыгают зло…»
«Согревайся у огня мудрецов, но будь осторожен, чтобы угли их не обожгли тебя, ибо укус их — укус лисий, жало их — жало скорпиона… и все слова их — как раскаленные уголья».
Здесь, в «Тахкемони», я учил Пятикнижие с острыми, легкокрылыми комментариями Раши. Здесь впитывал я знания, навечно оставленные нам поколениями древних еврейских мудрецов, талмудические сказания и законоположения, молитвы и литургическую поэзию, комментарии и комментарии к комментариям, здесь заглянул я в «Сидур», собрание повседневных и субботних молитв, и в «Махзор», по которому молятся в праздники, и в «Шулхан арух», кодекс законов, регламентирующий почти все стороны еврейской жизни. Тут снова встретился я и с фактами, уже знакомыми мне по книгам в родительском доме: описания войн Хасмонеев и восстания Бар-Кохбы, хроники изгнания и рассеяния нашего народа, жизнеописания великих раввинов и мудрецов Торы, хасидские сказания, в которых непременное нравоучение и доброе назидание скрывались за привлекательной упаковкой. Приоткрылись для меня и труды раввинистических авторитетов, решавших практические вопросы применения законов иудаизма, узнал я кое-что о средневековой ивритской поэзии в Испании и Провансе, прочел стихи Хаима Нахмана Бялика. Случалось, на уроках пения господина Офира вдруг начинала звучать какая-нибудь мелодия из тех, что распевали пионеры-первопроходцы в Галилее и Изреельской долине, — оказавшись в стенах школы «Тахкемони» эта мелодия напоминала верблюда в снегах Сибири.
Господин Ависар, преподававший нам «описание земли» (так у нас называлась география) брал нас с собой в путешествия со множеством приключений — в Галилею и Негев, в Заиорданье и Арам-Нахараим, к пирамидам Египта и висячим садам Вавилона — и все это по огромным картам, а иногда — с помощью плохонького волшебного фонаря. Господин Нейман, «Нейман-младший», выплескивал на нас неукротимый, словно водопады кипящей лавы, гнев пророков, но сразу же за этим, бывало, окунал нас в чистые, прозрачные воды других пророчеств — утешительных. Господин Монзон навечно вбил в нас железными гвоздями разницу между «ай ду», «ай дид», «ай хев дан», «ай хев бин дуинг», «ай вуд хев дан», «энд ай шуд хев дан», «энд ай шуд хев бин дуинг». «Даже сам английский король собственной персоной! — метал господин Монзон громы над нашими головами, словно бушующий Ягве на вершине горы Синай. — Даже Черчилль! Даже Шекспир! Даже Гари Купер! Все беспрекословно подчиняются этим законам языка, и только ты?! Уважаемый господин?! Мистер Абулафия?! Ты выше закона?! Выше Черчилля? Выше Шекспира?! Выше короля Англии?! Шейм он ю! Дисгрейс! Итак, итак, пожалуйста, обратите внимание, весь класс, хорошенько обратите внимание и тщательно запишите это в тетрадки, чтобы ни в коем случае не сложилось у вас ошибочное мнение: «ит из э шейм, бат ю зе райт онребл мастер Абулафия, ю ар э дисгрейс!!!»
И, наконец, господин Михаэли, Мордехай Михаэли, которого я любил больше всех. Господин Михаэли, чьи нежные руки были всегда надушены, словно руки танцовщиц, а лицо выражало неуверенность, будто он чего-то стыдился. Господин Михаэли садился, снимал свою шляпу, клал ее перед собой на учительский стол, вскидывал свою маленькую круглую голову и, вместо того, чтобы вбивать в наши головы Священное Писание, увлеченно, часы напролет рассказывал нам истории, сказки, легенды. От речений наших мудрецов переходил он к украинским народным сказкам, а затем непостижимым образом погружался в греческую мифологию, в бедуинские сказки, обращался к притчам и шуткам острословов, веселивших на языке идиш гостей во время свадеб в Восточной Европе, а оттуда его заносило так далеко, что добирался он до сказок братьев Гримм, Ганса Христиана Андерсена и собственных историй, которые, совсем как я, сочинял он прямо по ходу действия.