Повесть о любви и тьме
Шрифт:
Большинство мальчиков в классе злоупотребляли добросердечием, рассеянностью и мягкостью господина Михаэли: спокойно дремали себе с первых минут урока и до его конца, склонив головы на положенные на стол руки. Случалось, кто-то передавал другу записку, а самые смелые даже перебрасывались бумажным мячиком, перелетавшим от стола к столу. Господин Михаэли этого не замечал, а может, и замечал, но ему это было безразлично.
Мне тоже это было безразлично: он устремлял на меня свои усталые добрые глаза и рассказывал свои сказки только мне. Либо трем-четырем из нас, не отрывавшим взгляда от его уст: казалось, прямо на наших глазах эти уста создавали целые миры и приглашали нас принять в этом участие.
49
И вновь в нашем маленьком дворе летними вечерами собираются соседи и друзья, угощаются чаем
— Ну, в самом деле, это так дешево, Леня! Где ты нашел эту тряпку? В Яффо? У арабов?
И не удостоив маму взглядом, бабушка добавляла с грустью:
— В самых маленьких местечках, где о культуре знали лишь понаслышке, возможно, только там люди одевались бы подобным образом!
Рассаживались вокруг черного столика на колесиках, который выкатывали во двор, превращая его в садовый столик, и в один голос нахваливали прохладный вечерний ветерок. За чаем анализировали хитроумные ходы Сталина, настойчивость президента Трумэна, обменивались мнениями по поводу заката Британской империи или раздела Индии, а оттуда беседа добиралась до политики молодого государства — и страсти накалялись. Сташек Рудницкий повышал голос, а господин Абрамский, насмешливо разводя руками, возражал ему на высокопарном иврите. Сташек верил пламенной верой в кибуцы, в поселенческое рабочее движение и считал, что правительство должно именно туда направлять поток новых репатриантов — прямо с кораблей, хотят того новоприбывшие или нет, — ибо именно там изживут они раз и навсегда болезни изгнания и рассеяния и комплекс преследования, и там, в труде на полях и пашнях будет выкован новый еврей. Папа очень огорчался тем, что замашки большевистских диктаторов свойственны израильским профсоюзным деятелям, которые считают, что тот, у кого нет красной книжечки члена профсоюза, не имеет права на работу. Господин Густав Крохмал осторожно утверждал, что Давид Бен-Гурион, несмотря на все свои недостатки, — герой нашего поколения: сама история подарила нам Бен-Гуриона в те дни, когда политики меньшего масштаба, возможно, испугались бы надвигающихся опасностей и упустили возможность провозгласить создание государства.
— Наша молодежь! — вскричал дедушка Александр громовым голосом. — Наша чудесная молодежь принесла нам победу, совершила чудо! Никакой не Бен-Гурион! Только молодежь! — тут дедушка, наклонился ко мне и удостоил двух-трех рассеянных поглаживаний, словно воздавая этим должное той молодежи, что победила в войне.
Женщины почти не принимали участия в беседе. В те дни принято было хвалить женщин за их «изумительное умение слушать», равно как за приготовленное угощение и приятную атмосферу, но отнюдь не за их вклад в развитие беседы. Мала Рудницкая, к примеру, удовлетворенно кивала, когда говорил Сташек, и отрицательно покачивала головой, когда кто-либо возражал ему. Церта Абрамская обнимала себя за плечи, словно ей было у нас немного зябко. С тех пор, как погиб Иони, сидела Церта, чуть вскинув голову, словно глядела на кипарисы, росшие в соседнем дворе, и даже в самые теплые вечера обнимала себя за плечи обеими руками. Бабушка Шломит, женщина напористая, имеющая свое четкое мнение по любому вопросу, временами выносила вердикт своим глуховатым альтом: «Верно, весьма и весьма!» Или: «Это намного хуже даже того, о чем ты
Только моя мама иногда нарушала заведенный порядок. Во время кратких пауз она, случалось, высказывала замечание или делилась мнением. Казалось, она бросала реплику, вроде бы не относящуюся к делу, свидетельствующую о некой смущающей отстраненности, но спустя мгновение выяснялось, что центр тяжести всей беседы незаметно смещен: маме удавалось сделать это, не изменив темы, не опровергнув мнений предшественников, а словно открыв дверь в задней стене общей беседы, хотя до сих пор считалось, что нет в этой стене никакой двери.
Бросив свою реплику и умолкнув, она, мягко улыбнувшись, обращала свой взгляд победителя не на гостей и не на отца, а в мою сторону. После слов мамы казалось, что вся беседа перенесла свой вес с одной ноги на другую. Спустя какое-то время, когда на губах ее все еще держалась улыбка — тонкая улыбка, выражавшая и сомнение, и понимание сути вещей, — мама поднималась и предлагала каждому из гостей:
Еще стакан чая, прошу вас. Поменьше или побольше заварки? А может, еще кусочек пирога?
Как мне представлялось тогда, в детстве, мамино краткое вмешательство в мужскую беседу вносило в эту беседу легкое беспокойство, возможно, потому, что я улавливал, как пробегала меж участниками разговора некая скрытая рябь неловкости, едва заметное колебание, готовность к отступлению, словно на мгновение вдруг замерцало меж ними завуалированное опасение — не сказали ли они, не сделали ли невзначай чего-нибудь такого, что вызовет у мамы едва заметную усмешку, но никто из них не знал — что бы это могло быть. Возможно, излучение ее внутренней красоты постоянно, каждый раз заново, приводило этих сдержанных мужчин в смущение, рождая в них чувство, что они не нравятся маме, что она находит их едва ли не отталкивающими.
А вот среди женщин вмешательство мамы в беседу вызывало странную смесь ощущений: озабоченности, ожидания, что однажды она, наконец-то, споткнется, и легкого злорадства по поводу неловкости, охватывающей мужчин.
Господин Торен, писатель и общественный деятель Хаим Торен, произносит, к примеру:
— Ведь любому понятно, что нельзя управлять целой страной так, словно это бакалейная лавочка. Или общинный совет какого-то захолустного еврейского местечка.
Папа говорит:
— Возможно, пока еще рано выносить приговор, дорогой мой Хаим, но каждый, у кого есть глаза, способен порой найти в нашей молодой стране причины для разочарования.
Господин Крохмал, тот, что чинит кукол, скромно добавляет:
— И, кроме того, они еще и тротуар не починили. Мы уже отправили мэру города два письма, но никакого ответа на них не получили. Это я говорю не в качестве возражений на слова господина Клаузнера, нет, упаси Господь, а именно в том же смысле, в том же направлении.
Папа шутит, используя игру слов, которая, впрочем, уже тогда казалась мне неинтересной: смешав арабский и иврит, взяв из арабского просторечное слово «зифт» (плохо), созвучное с ивритским «зефет» (асфальт), папа острит:
— У нас в стране везде асфальт, кроме дорог…
Господин Абрамский, со своей стороны, цитирует:
— «Кровь соприкоснулась с кровью», — сказал пророк Осия. Об этом скорбит Эрец-Исраэль. Остатки еврейского народа собрались здесь, дабы воссоздать царство Давида и Соломона, заложить фундамент, на котором возведен будет Третий Храм. Да вот беда, все мы попали в потные руки всяких мелких кибуцных счетоводов, самодовольных людишек, маловеров и прочих краснорожих функционеров с черствым сердцем, мир которых узок, как мир муравья. Строптивые вельможи, целая шайка воришек, делящая между собой земельные участки, нарезанные из того мизерного клочка Отчизны, который чужеземцы оставили в наших руках. Это о них, прямо о них сказал пророк Иезекиил: «От вопля кормчих твоих содрогнутся окрестности».
И мама, со своей улыбкой, витающей около ее губ и почти не касающейся их:
— Быть может, именно тогда, когда закончат они дележ участков между собой, быть может, тогда они начнут чинить тротуары? И уж тогда починят и тротуар перед магазином господина Крохмала?
Ныне, спустя пятьдесят лет после ее смерти, я вызываю в воображении ее голос, произносящий эти или другие подобные слова, таящие в себе напряженную смесь трезвого подхода, сомнения, острого сарказма и неизбывной грусти.