Повесть о любви и тьме
Шрифт:
В Иерусалиме несколько раз встречались командующий арабско-иорданскими силами полковник Абдалла А-Тал и командующий Иерусалимским фронтом подполковник Моше Даян, чтобы провести границу между двумя частями города и выработать соглашения о порядке следования транспортных колонн в кампус Еврейского университета на горе Скопус. Университет остался израильским анклавом, окруженным территорией, находившейся под контролем армии Трансиордании. Вдоль пограничной линии были возведены высокие бетонные стены, чтобы перекрыть улицы, одна из частей которых была в израильском Иерусалиме, а другая часть — в арабском. Кое-где над бетонными стенами достроены были заслоны из жести, чтобы укрыть прохожих на улицах западного, еврейского, Иерусалима от глаз снайперов, засевших на крышах домов восточного, арабского, Иерусалима. Укрепленная полоса проволочных заграждений с минными полями, огневыми точками, наблюдательными пунктами рассекла весь город, окружив израильскую часть Иерусалима с севера, востока и юга. Только с запада город остался открытым, и единственная извилистая дорога соединяла Иерусалим с Тель-Авивом и с остальными частями молодой страны. Но один участок этой дороги остался
В те дни почти все в молодой стране получало имена павших в бою и названия героических боевых операций, либо увековечивало эпизоды борьбы за воплощение в жизнь идей сионизма. Израильтяне очень гордились своей победой. Сознание справедливости борьбы и чувство морального превосходства укрепляли их дух. В те дни не предавались особым размышлениям о судьбах сотен тысяч людей, оставивших свои дома и ставших палестинскими беженцами: многие из них бежали, но многие были изгнаны из городов и деревень, захваченных израильской армией.
У нас говорили, что война — это, разумеется, дело ужасное, несущее множество страданий, но кто велел им, арабам, начинать эту войну? Ведь мы-то приняли вынесенное Генеральной Ассамблеей ООН компромиссное решение о разделе, а вот арабы отвергали любой компромисс и начали войну, чтобы прикончить всех нас. И, кроме того, разве не известно любому из нас, сколько еще тех, кого, как сказано было некогда пророком Шмуэлем, поразил безжалостный меч. По всей Европе до сих пор скитаются миллионы беженцев Второй мировой войны, целые народы вырваны с корнем из домов своих, и в местах их прежнего обитания укоренилось уже другое население. Пакистан и Индия, совсем недавно образованные государства, обменялись друг с другом миллионами своих граждан. Так же поступили Греция и Турция. Разве мы не потеряли Еврейский квартал в Старом городе Иерусалима, не лишились таких обжитых евреями мест, как Кфар Даром, Атарот, Калия, Неве Яков, — параллельно с арабами, которым перестали принадлежать Яффо, Рамле, Лифта, Малха, Эйн Керем. На место сотен тысяч арабов, оставивших свои дома, прибыли сюда сотни тысяч еврейских беженцев, которые подвергались преследованиям в арабских странах. Слово «изгнание» у нас старались не произносить. Резню, устроенную в арабской деревне Дейр Ясин, приписывали «безответственным экстремистам».
Бетонный занавес опустился и отделил нас от квартала Шейх Джерах, от других арабских кварталов Иерусалима.
С нашей крыши я мог видеть минареты арабских пригородов Иерусалима — Рамаллы, Шуафата, Биду, одинокую башню на вершине холма Пророка Самуила (там, по преданию, находится его могила), школу полицейских (с крыши этой школы иорданский снайпер убил Иони Абрамского, когда мальчик играл во дворе своего дома), гору Скопус с Еврейским университетом и больницей «Хадасса», Масличную гору (она была в руках иорданского Арабского легиона), крыши квартала Шейх Джерах и Американской колонии.
Иногда я воображал, что узнаю там, среди густых крон, уголок крыши виллы Силуани. Я верил, что судьбы их сложились более счастливо, чем наши: они не пострадали от многомесячных артобстрелов, не знали ни голода, ни холода, им не пришлось ночи напролет проводить на матрасах в затхлых подвалах. И все-таки в мыслях своих я часто вел с ними задушевные беседы. Совсем, как кукольный доктор Густав Крохмал с улицы Геула, мечтал и я облачиться в праздничные одежды, выступить во главе посланцев мира, доказать им нашу праведность, извиниться и принять от них извинения, откушать там засахаренных сухих апельсиновых корочек, продемонстрировать нашу готовность простить, наше душевное величие, подписать с ними договор о мире и дружбе, о взаимопонимании и уважении. Возможно, даже доказать Айше и ее брату, всему семейству Силуани, что тот несчастный случай произошел не совсем по моей вине, или, пожалуй, не только по моей вине.
Иногда, под утро, мы просыпались от пулеметных очередей, доносившихся со стороны линии прекращения огня, находящейся примерно в полутора километрах от нас. А иногда — от заунывного завывания муэдзина, долетающего с той стороны новых границ: пронзительные звуки его молитв были похожи на жалобный плач, они просачивались в наши сны и наполняли их кошмарами.
Квартиру нашу покинули все, кто искал в ней убежище. Семейство Розендорф, наши соседи, вернулось в свою квартиру этажом выше, над нами. Старуха, вечно охваченная ужасом, и ее дочь свернули свои постели, затолкали их в джутовые мешки и исчезли. Ушла и Гита Меюдович, вдова Мататияху Меюдовича, автора «Учебника арифметики для учеников третьего класса», того человека, чей обезображенный труп был опознан в морге папой — по носкам, которые папа сам дал ему утром, в день гибели. Дядя Иосеф со своей невесткой, женой брата, Хаей Элицедек вернулись в свой дом в квартале Тальпиот, дом, на дверях которого прибита медная дощечка, а на ней выгравированы слова «Иудаизм и человечность». Семейству дяди Иосефа пришлось заняться приведением в порядок своего жилища, пострадавшего от военных действий. В течение многих недель плакался унылым голосом старый профессор по поводу того, что его любимые книги были выдернуты с полок и сброшены на пол, что его книги использовались в качестве заслона от пуль — ими были забаррикадированы окна в доме Клаузнеров, из которых велся огонь по врагу. Нашелся после окончания боевых действий блудный сын Ариэль Элицедек, живой и невредимый. Только стал он брюзгой и спорщиком. Целыми днями поносил он жуткими словами
Но большинство иерусалимцев отнюдь не жаждали новой войны, их не занимала судьба Стены плача, не томила тоска по гробнице праматери Рахели — по всему тому, что исчезло за бетонным занавесом недавно возведенных стен и минными полями. Город, ослабевший, разбитый, стесненный, зализывал раны. Перед бакалейными магазинами, зеленными и мясными лавками тянулись длинные серые очереди — они стояли и зимой, и весной, и в пришедшие им на смену летние дни.
Наступило время строгой экономии, время введенной правительством карточной системы, распределения продуктов питания и одежды. Очереди собирались у тележки, развозившей лед (ящик со льдом заменял в ту пору холодильник), и у тележки, развозившей керосин. Еда выдавалась по продуктовым карточкам. Яйца и немного курятины отпускались только детям и больным, имеющим соответствующие медицинские справки. Молоко продавалось строго дозированными порциями. Овощей и фруктов в Иерусалиме почти не было. Растительное масло, сахар, крупы и мука появлялись раз в месяц или в две недели: каждый из продуктов — в свой черед. Если тебе необходимо было купить простую одежду, пару обуви, кое-что из мебели — приходилось пользоваться промтоварными карточками, которые таяли прямо на глазах. Обувь производилась из заменителя кожи, подошвы были хлипкими, словно сделанными из картона. Мебель называлась «мебель для всех», качество ее было ужасным. Вместо кофе пили «эрзац-кофе» или цикорий. Вместо молока и яиц использовали порошки — молочный и яичный. Изо дня в день ели мы мороженое рыбное филе — филе мерлузы (у нас она называется «бакала»), вкус которого уже был всем ненавистен. Горы этого мороженого рыбного филе были закуплены новым правительством по бросовым ценам из излишков рыбных запасов Норвегии.
В первые месяцы после окончания войны даже выезд из Иерусалима в Тель-Авив и другие районы нашей страны был связан с получением особых разрешений, выдаваемых компетентными властями. Но всякого рода ловкачи, те, кто умел растолкать других локтями, те, у кого имелись деньги и возможности пользоваться «черным рынком», у кого были связи с новой властью, — все эти люди практически не ощущали на себе проблем режима экономии и не страдали от нехватки товаров. Те же ловкачи набросились и захватили себе квартиры и дома в зажиточных арабских кварталах, из которых бежали или были изгнаны их обитатели, и в тех закрытых районах, где до войны проживали семьи британских чиновников и офицеров, так были заселены Катамон, Тальбие, Бака, Абу Тор, Немецкая колония. А жилища бедных арабов в кварталах Мусрара, Лифта, Малха заняли семьи неимущих евреев, бежавших из арабских стран, где у них было отобрано практически все, чем они обладали. Большие временные палаточные лагеря для еврейских беженцев, а также их несколько усовершенствованный вариант, где вместо палаток были жестяные бараки, — такие жилые массивы появились в Тальпиоте, в военном лагере Алленби, в районе, который назывался Бейт-Мазмиль. И не было там ни канализации, ни электричества, ни проточной воды. Зимой дорожки между жилищами превращались в липкое месиво, а холод пробирал до костей. Бухгалтеры из Ирака, золотых дел мастера из Йемена, разносчики и мелкие торговцы из Марокко, часовщики из Бухареста — все сгрудились в этих временных лагерях. И в рамках общественных работ, ведущихся по инициативе правительства ради сокращения безработицы, эти люди за нищенскую плату дробили камни и сажали деревья на склонах гор, окружавших Иерусалим.
Миновали, канули в прошлое «героические годы»: Вторая мировая война, истребление евреев в Европе, партизанское движение, массовое участие еврейских добровольцев в британских вооруженных силах и Еврейской бригаде, созданной англичанами и воевавшей с нацистами, борьба против британских властей, подполье, нелегальная репатриация, создание новых поселений, прозванных «стена и вышка» (первыми, за одну ночь, возводились стена и сторожевая вышка), война не на жизнь, а на смерть с палестинцами и с регулярными армиями пяти арабских стран…
И вот после «возвышенных лет» наступило «утро следующего дня»: серенькое, удручающее, промозглое, убогое, наполненное мелочными заботами (я пытался передать вкус этого «утра следующего дня» в романе «Мой Михаэль»). Это было время тупых бритвенных лезвий производства фирмы «Окава», безвкусной зубной пасты «Слоновая кость», вонючих сигарет «Кнесет», воплей спортивных комментаторов радиостанции «Коль Исраэль» Нехемии Бен-Авраама и Александра Александрони, рыбьего жира, продовольственных и промтоварных карточек, радиозагадок Шмулика Розена и политических комментариев Моше Медзини, перекраивания фамилий на ивритский лад по призыву Давида Бен-Гуриона, бывшего когда-то Давидом Грином, нормирования продуктов, общественных работ, длинных очередей у продовольственных лавок, шкафчиков с решетками для вентиляции в кухнях, дешевых простыней, мясных консервов производства фирмы «Инкода», совместной израильско-иорданской комиссии по соблюдению перемирия, театров «Охел», «Габима», «До-ре-ми» и «Чисбатрон», великих комиков Джигана и Шумахера, пограничного пункта Мандельбаума, отделявшего иорданский Иерусалим от израильского, акций возмездия в ответ на арабские теракты, мытья детских голов керосином, чтобы избавиться от вшей, призыва «Протяни руку репатриантам, живущим во временных лагерях», «Фонда обороны», нейтральных полос и лозунга «Наша кровь не прольется даром»…