Повесть о любви и тьме
Шрифт:
— Эти луковицы не кажутся мне достаточно хорошими. И огурцы — не очень…
Но госпожа Лемберг (от которой всегда исходит легкий запах сваренных яиц, приправленный потом и кисловатым ароматом мыла) не унимается:
— Все это только одна гигантская интрига, говорю я вам! Театр устроили! Комедию! Ведь Бен-Гурион уже потихоньку согласился продать весь Иерусалим муфтию, его шайкам, иорданскому королю Абдалле, а за это англичане и арабы, возможно, согласятся оставить ему его кибуцы, Нахалал, Тель-Авив со строительной компанией Солель Боне, с исполкомом профсоюзов. И это все, что их заботит! А что будет с нами — пусть вырежут, пусть сожгут всех нас, это им вообще безразлично. Иерусалим? Самое лучшее для них, если он вообще провалится в тартарары, чтобы потом в их стране, которую они так хотят себе устроить, осталось поменьше религиозных и еще того меньше интеллигенции…
Женщины спешат ее
— Что это с вами? Госпожа Лемберг! Ша! Бист ду мешиге? Эс штейт до а кинд! А фарштандикер кинд! Тише, ты с ума сошла? Ведь тут стоит ребенок! Понимающий ребенок!
«А фарштандикер кинд», ребенок-стратег, со своей стороны, принялся декламировать то, что слышал от отца или от деда:
— Когда британцы отправятся восвояси, все подпольные организации — Хагана, ЭЦЕЛ, ЛЕХИ — уж точно объединятся и победят врага.
А невидимая птица, птица, жившая на ветвях гранатового дерева, птица Элиз, она тоже настаивала на своем. Не сдвинувшись с места: «Ти-да-ди-да-да». И снова, и снова: «Ти-да-ди-да-да». И после недолгих молчаливых раздумий: «Ти-да-ди-да-да!!»
44
В сентябре и октябре 1947 года газеты полны были предположений, допущений, оценок и аналитических материалов: будет или не будет вынесено на голосование Генеральной Ассамблеи ООН предложение о разделе? Преуспеют или нет арабы в своих злокозненных попытках изменить рекомендации по разделу или вообще отменить голосование? А если дело дойдет до голосования, то есть ли шансы набрать минимальное большинство в две трети голосов для того, чтобы резолюция о разделе прошла?
Каждый вечер после ужина сидел папа между мной и мамой за столом в кухне. После того, как была тщательно протерта клеенка, покрывавшая стол, папа раскладывал на ней свои карточки и начинал подсчитывать — карандашом, в болезненно-желтоватом свете слабой электрической лампочки — каковы наши шансы победить в голосовании. С каждым вечером настроение его все ухудшалось. Все его расчеты показывали, что нас наверняка ждет жестокое поражение:
— Вся дюжина арабских и мусульманских стран, разумеется, объединится против нас. Католическая церковь, без сомнения, дергает за все ниточки, чтобы повлиять на католические государства и заставить их проголосовать против, поскольку государство евреев противоречит основам веры, а Ватикану нет равных в искусстве дергать за ниточки за кулисами. Таким образом, мы, по-видимому, потеряем все двадцать голосов стран Латинской Америки! С другой стороны, Сталин, без сомнения, прикажет всем своим сателлитам из коммунистического блока проголосовать в соответствии с его несгибаемым антисионистским подходом — против нас будет в результате еще тринадцать голосов. Не говоря уж об Англии, которая всегда подзуживает против нас: все ее доминионы, находящиеся от нее в зависимости, — Канада, Австралия, Новая Зеландия, Южная Африка — все они будут мобилизованы, чтобы провалить любую возможность создания еврейского государства. А Франция? А другие просвещенные страны вслед за ней? Ведь Франция ни в коем случае не осмелится восстановить против себя миллионы своих мусульман в Тунисе, Алжире, Марокко. А возьмем, к примеру, Грецию… Да ведь у нее есть разветвленные торговые связи со всем арабским миром, с большими греческими общинами в арабских странах. А сама Америка? В самом ли деле поддержка Америкой плана раздела — дело решенное и окончательное? И что произойдет, если козни гигантских нефтяных компаний и вмешательство наших врагов в дела Госдепартамента склонят американцев на свою сторону и уломают стойкого и совестливого президента Трумэна?
Вновь и вновь подсчитывал папа соотношение сил при голосовании. Каждый вечер вновь пытался он отвратить страшное крушение, составить какую-то хитроумную коалицию из стран, обычно идущих в американском фарватере, и стран, у которых, возможно, имеются свои расчеты — немного досадить арабам. А также из маленьких порядочных стран, вроде Дании, к примеру, или Голландии, стран, видевших воочию ужасы уничтожения еврейского народа: может быть, теперь наберутся они все-таки мужества и будут действовать по велению совести, а не в зависимости от интересов, связанных с нефтью?
Неужели и семейство Силуани на своей вилле в квартале Шейх Джерах (в сорока минутах ходьбы от нас) тоже сидит в полном составе, склонившись над листом бумаги, лежащим на клеенке, покрывающей кухонный стол? И ведет те же расчеты, только основываясь на противоположных предположениях? Неужели они, как и мы, опасаются того, что должно случиться, — как, к примеру, проголосует Греция? Покусывая кончик карандаша, они тоже пытаются предположить, какова будет окончательная позиция скандинавских
А Айша? А ее родители в квартале Тальбие? Быть может, сидят они в эту минуту, она и вся ее семья, в комнате, где собралось много усатых мужчин и со вкусом одетых женщин с нахмуренными лицами, с бровями, сросшимися на переносице. Все собрались вокруг блюд, наполненных засахаренными апельсиновыми корками, они перешептываются и замышляют «утопить нас в крови»? Играет ли Айша на рояле те мелодии, которым научила ее еврейская учительница? Или теперь ей это решительно запрещено?
Или нет. Именно сейчас все они молча стоят у постели малыша Аувада. Потому что ему ампутировали ногу. По моей вине. Либо он агонизирует от заражения крови. По моей вине. Его удивленные глаза щенка, любопытные и наивные глаза щенка сейчас плотно сомкнуты. Зажмурены от тяжких страданий. Лицо его, исхудавшее и бледное, словно лед. Боль пропахала борозду на лбу. Прелестные его кудри лежат на белой подушке. «Дай мне минутку, нет у меня минутки». Он стонет и дрожит от нестерпимой боли. Либо тихонько плачет, тоненьким голоском, мой малыш. Маленький «даймненет». А сестра его сидит у изголовья и ненавидит меня. Ибо из-за меня, все из-за меня, из-за меня били ее там смертным боем, избивали жестоко и терпеливо, размашистыми ударами, еще и еще били ее по спине, по голове, по тонким плечам — совсем не так, как иногда шлепают девочку, сделавшую что-то не то, а так, как лупят взбунтовавшуюся лошадь. Из-за меня.
Дедушка Александр и бабушка Шломит иногда приходили к нам в те сентябрьские и октябрьские вечера 1947 года, сидели с нами, тоже участвуя в папиных биржевых спекуляциях с подсчетом голосов. Приходили Хана и Хаим Торен, или Рудницкие, тетя Мала и дядя Сташек, или семья Абрамских, или соседи Розендорфы, или другие соседи Тося и Густав Крохмаль. У господина Крохмаля был крохотный закуток на спуске улицы Геула, там он, бывало, сидел целыми днями в кожаном фартуке, в сильных очках и лечил кукол:
Художественное лечение, гарантия из Данцига,
доктор игрушек.
Когда-то, когда мне было лет пять, дядя Густав починил мне бесплатно в своей крохотной мастерской мою рыженькую куклу-танцовщицу, мою Цили, у которой отбился ее бакелитовый носик. Тонким клеем и рукой художника вылечил ее господин Крохмаль, да так, что даже шрам был почти незаметен.
Господин Крохмаль верил в возможность диалога с нашими арабскими соседями: по его мнению, жителям квартала Керем Авраам следовало бы собрать маленькую, но представительную делегацию и отправиться на переговоры с мухтарами, шейхами и другими уважаемыми людьми близлежащих кварталов и деревень. Разве не царили здесь всегда корректные добрососедские отношения, и даже если вся страна сошла нынче с ума, все равно нет никакой убедительной причины, чтобы это происходило и здесь, на северо-западе Иерусалима, где нет никакого конфликта, никаких разногласий между сторонами…
Если бы он хоть немного владел арабским или английским, то он, Густав Крохмаль, который много лет лечит арабские игрушки точно так же, как и еврейские, не делая между ними никаких различий, он сам бы поднялся, взял свою палку, пересек пустынное поле, лежащее между нами и ими, и, переходя от дома к дому, стучался бы во все двери и объяснял бы все самыми простыми словами…
Сержант Вилк, Давид-Дудек, стройный красавец выглядевший, как английский полковник в синема (он и в самом деле служил некогда у британцев, будучи иерусалимским полицейским) пришел к нам однажды вечером, пробыл недолго, принес мне в подарок коробку шоколадных «кошачьих язычков» производства фабрики Це Де, выпил чашку кофе, смешанного с цикорием, съел два коричневых печенья, вскружил мне голову великолепием своего отглаженного черного мундира с рядами серебряных пуговиц, своей кожаной портупеей, своим черным пистолетом в блестящей кожаной кобуре на бедре (пистолет затаился в ней, словно грозный лев, который дремлет до времени в своем логове, только рукоятка возбуждающе поблескивала, выглядывая из кобуры и вызывая во мне скрытую дрожь всякий раз, когда я взглядывал на нее). Дядя Дудек пробыл с нами четверть часа и только после уговоров со стороны моих родителей соизволил кинуть нам два-три довольно завуалированных намека из того немногого, что сам он уловил из туманных намеков британских офицеров полиции, весьма высокопоставленных и вполне информированных: