Повесть о любви и тьме
Шрифт:
На отдельной странице, следующей за титульным листом, написал отец посвящение памяти Давида, своего брата:
Моему первому учителю истории литературы —
единственному брату моему
Давиду,
которого утратил я во тьме Изгнания.
Где ты?
В течение десяти дней, а то и двух недель, отец, вернувшись с работы в отделе периодической печати в Национальной библиотеке на горе Скопус, бежал на ближайшую почту, на восточном конце улицы Геула, в самом начале квартала Меа Шеарим, — он ждал, что вот-вот получит экземпляры своей первой книги. Ему было сказано, что она вышла из печати, и что ее даже видели
Пачка состояла из пяти экземпляров «Новеллы в ивритской литературе», свеженьких, девственных, только что из печати, запакованных в несколько слоев отличной белой бумаги (на ней, по-видимому, была напечатана корректура другой книги альбомного формата) и старательно перевязанных веревками. Отец поблагодарил девушку, но в порыве бурной радости все же не забыл вручить ей монету достоинством в шиллинг (сумма по тем временам очень даже значительная — ее хватило бы на вегетарианский обед в буфете компании «Тнува»). Затем папа попросил, чтобы мы с мамой вдвоем подошли к его письменному столу и встали рядом с ним, когда он будет открывать пачку.
Я помню, как отец справился с охватившей его радостной дрожью и не разорвал силой веревки, обвязывавшие пачку, и не разрезал их ножницами, а — и этого я никогда не забуду — развязал крепкие узлы. Один за другим, с бесконечным терпением, пользуясь попеременно то своими крепкими ногтями, то острием ножа для разрезания книг, то распрямленной скрепкой для бумаг. Покончив с этим, он не набросился на свою новенькую книгу, а неторопливо смотал веревку, освободил пачку от одежды из роскошной альбомной бумаги, служившей ей упаковкой, легонько коснулся пальцами обложки верхней книги, погладил ее, словно застенчивый любовник, поднял книгу и приблизил ее к лицу, слегка раздвинул страницы, зажмурил глаза и понюхал, глубоко втягивая в легкие запах только что напечатанных листов, вожделенно вдыхая свежесть бумаги, наслаждаясь пьянящим ароматом клея, скрепляющего переплет. Затем он начал перелистывать страницы, заглянул сначала в индекс, острым глазом пробежал страницу исправлений и добавлений, вновь и вновь перечитал предисловие дяди Иосефа и свое собственное введение… Он наслаждался видом титульных листов, все гладил и гладил обложку, но внезапно заволновался — а вдруг мама подсмеивается над ним в глубине души.
— Новая книга, прямо из типографии, — сказал он ей, словно извиняясь. — Первая моя книга, и это ведь почти то же самое, как если бы в эту минуту родился у меня еще один ребенок.
— Когда понадобится поменять ему пленки, — ответила мама, — ты, наверняка, позовешь меня.
С этими словами она повернулась и вышла, но через несколько минут возвратилась, принеся с собой из кухни бутылку «Токая», сладкого вина, и три маленькие рюмочки, предназначенные для ликера, а не для вина, и объявила, что сейчас мы выпьем в честь первой папиной книги. Она налила ему и себе, а также капельку мне, и, возможно, поцеловала его в лоб, словно ребенка, а он погладил ее по голове.
Вечером мама расстелила на кухонном столе белую скатерть, словно в честь субботы или праздника, и подала самое любимое папино блюдо — горячий красный борщ с плавающим посреди тарелки айсбергом сметаны. При этом она сказала:
— В добрый час!
Дедушка с бабушкой пришли в тот вечер, чтобы принять участие в скромном торжестве. И бабушка заметила маме, что, хотя все хорошо и прекрасно, и почти вкусно, и вообще — упаси ее Бог давать какие-либо советы! — но ведь это вещь известная всем, даже любой несмышленой девочке, даже крестьянкам-домработницам, кухаркам в еврейских домах: борщ должен быть кисловатым и чуть-чуть сладким, а ни в коем случае не наоборот — сладким и чуть кисловатым. Это у поляков принято, как известно, все на свете делать сладким сверх всякой меры, свыше любого разумного предела: если за ними не проследить, то и селедку они, чего доброго, окунут в сахар, и
Мама, со своей стороны, поблагодарила бабушку за то, что та поделилась с нами своим опытом, и пообещала, что отныне и впредь она позаботится о том, чтобы бабушка отведывала у нее только горькое и кислое, то, что ей по вкусу. Что же до отца, то он был настолько весел и исполнен добродушия, что совсем не заметил этих булавочных уколов.
Он преподнес одну книгу с посвящением своим родителям, другую — дяде Иосефу, третью — своим самым близким друзьям Эстер и Исраэлю Зархи, еще одну — кому-то, чье имя я не помню. А последний экземпляр хранил отец в нашей библиотеке на самом видном месте: книга его стояла, прислонясь, словно припав по-родственному к серии книг, вышедших из-под пера его дяди, профессора Иосефа Клаузнера.
Три-четыре дня длилась радость отца, а затем лицо его омрачилось. Подобно тому, как до прибытия посылки он изо дня в день бегал на почту, так теперь он ежедневно заглядывал в книжный магазин Шахны Ахиасафа на улице Кинг Джордж: три экземпляра «Новеллы» были выставлены там на продажу. Назавтра ни один из них не был продан. То же было и спустя два, и спустя три дня.
— Ты, — с грустной улыбкой сказал отец своему другу Исраэлю Зархи, — сидишь себе шесть месяцев и пишешь новый роман, и тут же все красивые девушки расхватывают его с магазинных полок, а, укладываясь спать, берут роман с собой в постель. А мы, исследователи, трудимся в поте лица долгие годы, чтобы обосновать каждую деталь, каждую подробность, чтобы быть предельно точным в любом цитируемом отрывке… С нас семь потов сойдет из-за какой-нибудь запятой в подстраничном примечании, а кто потрудится это прочесть? Самое большее — мы сами: иначе говоря, три-четыре вечных узника нашей научной дисциплины снисходят до прочтения творений друг друга — пред тем, как разорвать друг друга на мелкие кусочки… А иногда и этого не случается. Просто игнорируют.
Прошла еще одна неделя, но ни один из трех экземпляров не был продан в магазине Ахиасафа. Папа больше не говорил о своих переживаниях, но его переживания наполняли весь дом, словно запах: ни во время бритья, ни за мытьем посуды, склонившись над кухонной раковиной, он больше не мурлыкал, жутко фальшивя, свои любимые песни «Поля в долине» или «Роса внизу, а луна вверху — от Бейт-Альфы до Нахалала». Он больше не рассказывал мне по памяти о деяниях Гильгамеша или о приключениях капитана Немо и инженера Смита из «Таинственного острова». Охваченный гневом зарылся он в разбросанные по всему столу свои бумаги и словари, среди которых уже пробивались ростки его новой книги.
И вдруг, спустя еще два или три дня, в пятницу вечером отец вернулся домой счастливый, возбужденный, дрожащий, словно подросток, которого королева класса удостоила поцелуя на глазах у всего мира: «Проданы! Все проданы! В один день! Не один экземпляр! Не два! Все три проданы! Все! Моей книги больше нет в продаже, и Шахна Ахиасаф закажет у Чечика в Тель-Авиве несколько новых экземпляров! Что значит «закажет»?! Уже заказал! Сегодня утром! По телефону! Нет, не еще три экземпляра, а еще пять! И он, Шахна, считает, что и это еще не последнее слово!»
Вновь мама вышла из комнаты и вернулась с бутылкой «Токая», сладкого вина для торжественных случаев, и тремя крохотными рюмочками, предназначенными для ликера, а не для вина. Впрочем, на этот раз мама предпочла отказаться от борща со сметаной и от белоснежной скатерти. Вместо всего этого она предложила, чтобы они вдвоем пошли в кинотеатр «Эдисон» на первый сеанс знаменитого фильма с Гретой Гарбо, которая нравилась им обоим.
Меня оставили на попечение семейства Зархи. Там я должен был поужинать и, пока родители не вернутся — к девяти или половине десятого, — вести себя образцово. «Образцово! Ты понял?! Чтобы не пришлось нам услышать и намека на жалобу! Когда будут накрывать на стол, не забудь предложить госпоже Зархи свою помощь. После еды, только после того, как все встанут из-за стола, ты возьмешь свой столовый прибор и осторожно поставишь на мраморную плиту у раковины. Осторожно, слышишь? Не разбей им ничего. И возьми, как дома, тряпочку и протри клеенку до того, как снимут ее со стола. И говори только тогда, когда заговорят с тобой. Если господин Зархи работает, то ты просто найди себе какую-нибудь игрушку или книгу и сиди тихо, как мышка! А если, не приведи Господь, госпожа Зархи будет снова жаловаться на головную боль, ты ничем ее не обеспокоишь. Ничем, ты слышишь?!»