Повесть о любви, подвигах и преступлениях старшины Нефедова
Шрифт:
Тихо хрустел под ногами примерзший ко льду снег, а за спиной — поезда… По звуку угадывал, товарняк или пассажирский. По звуку еще и длину составов мог сказать, а по стуку колес на рельсовых стыках добротность путеукладки оценить. Тут вот опять можно немного погордиться — с ходу в дело вошел… И вообще!..
— Лизавета — хорошая баба, а Беата плохая! Это ж бурундуку ясно! Красота Беаты мухоморная.
Сказал это вслух и остановился — и повернулся лицом к поселку, от которого теперь только огни на станции да еще несколько желтыми пятнами окон, а гор совсем не видно из-за низких облаков, и лишь паровозные прожектора иной раз выхватят из тьмы скальную глыбу, будто она одна только и есть сама по себе в пустоте темноты.
А может, и Беата не плохая, а просто, как говорится,
От всех этих мыслей да огней поездовых в зимней тьме свершился в уме Нефедова принципиальный переворот, и ломота душевная, что всю его жизнь искривила, словно банным потом вышла из него, оставаясь хотя и видимой, да некасаемой. К родному берегу твердым шагом шел уже совсем другой, а точнее, прежний Александр Демьянович Нефедов, каким его знали земляки столько лет и обязаны были опознать заново при обязательном его старании к тому. Как он свое старание выявит, еще не знал, но то уже было неглавным.
Кто в жизни честно задумывался про свою судьбу, тот как пить дать додумывался до того, что если глупый случай, который с каждым случается, во внимание не принимать, в остальном все ниточки в судьбе так или иначе сходятся, причем подчас самым чудным фасоном.
Утром другого дня на пятиминутке что мужики, что бабы — все подметили, что командует бригадир по рабочим разнорядкам с нового голоса, какого давно уж не слышали: с шуточками, присказками и с былой старшинской похвальбой во взоре. О причинах не гадали, доброе настроение бригадира всем недоспавшим или еще вчерашней спинной ломотой не отстрадавшим к новому труду поощрение. Задания раздал, а сам пристроился в помощь четырем бабам у снежной осыпи на двадцать втором километре. Осыпь грязная, то есть с мелким камнем вперемежку, снеговой лопатой не всегда возьмешь, а простой совковой провозишься дольше обычного. Чтоб легче было осыпь выбирать, обычно берутся две-три широкие доски с чуть заостренными плоскостями и вгоняются под осыпь, насколько осыпь под себя пропустит. Тогда лопата по гладкому основанию легче вгрызается что в грунт, что в снег, что в мешанину грунта и снега. Вот это все и проделал не хуже любого опытного, а сам взялся откатывать по разложенным поперек путей к байкальскому откосу доскам тачку по мере ее наполнения, и тут веселые нефедовским присутствием бабы такой ему темп задали, подшучивая и перемигиваясь, что не то что ватник, свитер скинул, в одной рубахе оставшись при обычном байкальском морозце — значит, за двадцать. Меж этих четырех баб была вдова бывшего работяги из этой же бригады Надежда Ступина — крепкая, мало рожавшая бабенка, тьму лет «сдыхавшая» по Нефедову, от пустого «сдыхания» уставшая, но внимания к нему не утратившая. Бесстрашная на язык, она и начала «колупать» Нефедова по его всем известным грехам.
Вернув к осыпи очередную пустую тачку, Нефедов, скрывая одышку, притворно покашливал.
— Никак, простудился, Демьяныч? — с проказной заботой спросила. — Никак, в прошлое воскресенье в пади охладился, с иркутянкой в сугробах играючи? Бе-еречь себя надо, Демьяныч! Иркутянок, их сколько, говорят, пол-Иркутска — сплошные иркутянки, а ты у нас один на всех! Мой сынуля-охламон в школе в отстающих, до вечера с интернатскими уроки учит… Это я к тому, что для сбережения здоровья хату могу вам с иркутянкой чисто за спасибо сдавать по надобности. А сама да вот хотя бы к Аньке пойду, она мне самогончику задарма накапает… Накапаешь, Анька, не пожадишься в честь Демьянычева здоровья?
У Анны Пахомовой, тоже вдовы, но многодетной, в прошлом году по-тихому изымали аппарат-самоделку, весь поселок о том знал, как знал и о том, что поселковый кузнец, фронтовик Непомилуев, ей в три дня новый изготовил на пользу обществу.
— Твоим бы языком, Надька, у меня б в стайке с-под коровы прибирать, приморозит лепеху — лопатой не отскребешь. А Демьянычу твоя хата не в надобь, у него своя. Язык у тебя острый, а мозга тупая. Не соображаешь, что сугроб — это чтоб охлынуть вовремя. Правильно я понимаю, Демьяныч? Никакая баба голым задом снег не перетерпит. Ты иркутянку специально в сугроб таскаешь, чтоб крайний грех упредить, иначе Лизка ни в жись назад не примет. Хитер! Только смотри, раскусит иркутянка твои хитрости, закричит: подавай хату, перину и любовь, как у всех людей положено! По доброте своей уступишь, и тогда Лизаветы тебе не видать!
Мог бы с первых слов прервать или отшутиться, за словом никогда в карман не лез. Но дал бабам выговориться, отставил уже полную грязного снега тачку, подсел на бревно к бабам, получившим передых от погрузки.
— А что, если серьезно, думаете, примет меня Лизавета после такого фертибобыря? Вусмерть ведь обидел ее. Вот ты, Надежда, приняла бы?
— Это ты неудачно спросил, Демьяныч, — ответила за Надежду Анна. — Она б тебя вместе с иркутянкой приняла бы, чтоб хоть частично иметь.
— Еще чего! — возмутилась Надежда, но Анна только рукой махнула:
— Молчи уж, все про тебя знаем. Ты вот меня спроси.
— Ну тебя спрашиваю.
Анна сощурилась, скулы выпятила, за воротник нефедовской рубахи пальцами вцепилась, потянула на себя.
— Я б, коль меня спрашиваешь, сперва об тебя ухват обломала, еще, может, ведро помойное на голову, а потом… — И прослезилась вдруг.
— Чего это ты? — удивился Нефедов.
— «Чего, чего»… Разве ж тебе понять, как бабе без мужика живется? Как, к примеру, нам с Надькой живется? Иной раз только что на стенку не лезем, а уж повыть… В подполье залезу, а там грибки маринованные, три баночки с сорок второго еще, вместе с моим, что без вести… С ним, пропавшим, заготавливали. Баночку возьму в руки и тихо так, чтоб дети сверху не слышали, тихо-тихо: а-а-а! А потом: ы-ы-ы! Отсморкаюсь и вылезаю как новенькая. А Надька… Да ладно тебе, — это Надежде, — Демьяныч свой, с ним обо всем можно. Так вот Надька, она в кино про войну не ходит. Фильм такой был — «Человек номер двести семнадцать». С ей на этой фильме трясун приключился, еле откачали. А уж сколько мы с ней за моим самогончиком проплакали… Так что примет тебя Лизавета, если не дурная, конечно. Дурные тоже бывают. Придури волю дадут, а потом волосы на себе рвут. Лизавета грамотная, правильное понимание жизни должна иметь. Не сразу, но примет, если постараешься.
— Постараюсь, — тихо сказал Нефедов.
— Да что ты говоришь! — ахнула Надежда. — Неужто иркутянке отставка?
— Не трепитесь, бабы, ладно? — попросил. — Поговорили и закрыли тему. Работа к тому же…
Зимний этот день оказался щедрым на солнце. Покрытый невысокими снежными барханчиками, Байкал сверкал от ног, если стоять у края путевого полотна, до самого горизонта — одна громадная сверкающая скатерть с синими кружевами. Кружева — это разбежавшиеся по горизонту остряки бурятских гор Хамар-Дабана. Горы те намного выше тутошних, ледяные шапки на иных круглый год. Знать, необжитые, никому не нужные, не то что наши кормилицы, где и ягода, и орех, и грибы, и сено, — человечьи горы на нашем берегу. Подумаешь так, оглянешься на них, на нашенских, душе радостно, потому что повезло жить на этом берегу. А торчи над головой гольцы поднебесные, нет-нет да изъедала бы тоска, что надо бы забраться туда, под небо… Для интереса… Но интерес без пользы — не иначе как дурь. Для дури же времени нету, шибко жизнь занятая пошла, нужное переделать не успеваешь. Так что хорошо, что гольцы на том берегу и не нашим людям забота. Потому что какую газету ни прочитаешь, везде хоть чуточку, да лучше, чем у нас, что-то там везде есть, чего у нас нет. Так пусть зато горы у нас добрые и без пустого соблазна…