Повесть о несодеянном преступлении. Повесть о жизни и смерти. Профессор Студенцов
Шрифт:
— Ставить опыты на себе — почетное дело и свойственно характеру русского человека. Врачи Минх и Мочуткояский. заподозрив, что возбудитель сыпного тифа циркулирует в крови сыпнотифозных, привили себе кровь больных и чуть не погибли. Мужество этих людей ускорило открытие заразного начала и его переносчика… Да, впрочем, вам ли мне рассказывать… Николай Дмитриевич Зелинский, подаривший человечеству древесно–угольный противогаз, прежде чем отдать свое изобретение армии, проверил его действие на себе. Он завернул кусок угля в носовой платок, закрыл им лицо и пустил отравляющий газ в лабораторию…
Последние слова Степанов произнес взволнованным шепотом. Речь о мучениках науки растрогала его. Тот, кто взглянул
Елена Петровна никогда не узнала, что пережил Степанов, о чем только не передумал в те дни. Надо было вывести ее из состояния психического шока, но как этого добиться? Только творческая страсть, глубокий интерес к любимой работе могли вернуть ее к жизни и подготовить организм к предстоящим испытаниям. Тема о субъективных ощущениях больного врача была придумана для нее, Степанов в ней не нуждался. Он решительно не верил измышлениям итальянца. Нелегко было правдивому Мефодию Ивановичу говорить об одном и желать другого, увещевать больную помочь ему в опыте, желая в душе, чтобы она эту работу для себя полюбила. И горячее рукопожатие и сказ о мучениках науки были последней попыткой признаться в том, что сказать прямо не привело бы к цели.
Степанов не ошибся в расчете. Едва Елена Петровна сделала первую запись в тетради, ей понадобились для справки лабораторные материалы. В первой папке она нашла много интересного, еще больше сулила вторая. К вечеру стол был усеян бумагами и препаратами, возникла надобность в микроскопе. Незадолго до прихода Андрея Ильича увлеченная работой Елена Петровна успела подумать, что записи в тетради пригодятся и ей. Работы в лаборатории и у постели больных до сих пор носили физиологический характер, измерялись различные реакции организма и нисколько не учитывались субъективные ощущения людей. Как можно было пренебречь самочувствием больного, ведь экстрактом на–перевались лечить людей. Этой работы ей хватит надолго, пожалуй, до выздоровления. Яков Гаврилович будет доволен, работа в лаборатории не остановится. Она поведет наблюдения и над другими больными, будет сравнивать их самочувствие со своим. Спасибо Степанову, он невольно навел ее на чудесную мысль.
«Спасибо, Мефодий Иванович, я исполню ваше желание, в тетради вы найдете ответы на все, что тайно и явно волнует вас».
Андрей Ильич по обыкновению хотел сесть у стола, напротив окна, но нашел свое место занятым. Там стояла тумбочка с букетом свежих цветов, присланных Студенцовым. Он сел у дверей, вынул из кармана газету с намерением прочитать в ней обширный материал, напечатанный на первой странице. Статья обещала быть интересной, затронутый в ней вопрос давно занимал его, но прочитанное почему–то не запоминалось, никак не укладывалось в голове. Над всеми мыслями господствовал недоуменный вопрос: «Что случилось? Что с ней?» Откуда эта разительная перемена? Недавняя больная выглядела здоровой и свежей, ее уверенные движения говорили о душевном мире.
Он решил отложить чтение статьи на другой раз и стал просматривать корреспонденцию об одной партийной организации на селе. В ней шла речь о каком–то плане работ, принесшем колхозу значительные выгоды. Снова Андрей Ильич ничего из прочитанного не запомнил и решил прежде выяснить, что случилось с женой, а уж потом заняться газетой.
— Почему ты не спросишь, чем я занята? — не отрываясь от бумаг, заговорила она.
Он решил, что теперь можно меньше задумываться над каждым словом, прежде чем его произнести, и непринужденно сказал:
— Все жду, когда мне расскажут.
— А если я промолчу? — бросив на мужа лукавый взгляд, спросила она.
— Тогда и я промолчу.
«Что случилось? — не переставал Андрей Ильич спрашивать себя. — Откуда эта
Елена Петровна обернулась к мужу и ласково упрекнула его:
— Нехорошо. А у меня много интересного.
— И у меня. Я написал этюд, — невольно вырвалось у него. — Он должен тебе понравиться.
Она потянула мужа за рукав халата, заставила встать и нарочито строго приказала:
— Сейчас же принести его сюда. Немедленно.
Лукавая улыбка придала ее капризно сложенным губам выражение упрямства, и Андрей Ильич подчинился.
«Какая умница! — глядя на ее спокойное, веселое лицо, подумал он. — Сколько силы воли! Откуда это у нее?»
Когда он вернулся, Елена Петровна освободила картину от обертки, поставила ее у окна и долго разглядывала, то приближаясь, то отступая от нее. Андрей Ильич с тревогой и интересом следил за каждым движением жены. Она энергично вертела полотно, искусственно освещая и затемняя его, заглядывая на него со стороны, опускаясь на стул и снова вставая.
Руки ее не оставались спокойными: взлетая и падая, они своими движениями как бы сопутствовали каждой ее мысли. Время от времени она вооружалась карандашом, свернутой в трубочку тетрадью, чем попало, и тогда жесты становились еще выразительнее. Когда маленькая фигурка порывистым движением поспешно отходила к двери, чтобы издали разглядеть этюд, широкие шаги ее, по–прежнему твердые, сопровождались громким стуком каблучков.
«Все такая же, — подумал Андрей Ильич о жене, — как будто ничего не случилось».
— Это левый берег Волги? — вспомнив поездку на пароходе и ландшафты, восхитившие Андрея Ильича, спросила она. — Ну да, — лукаво улыбаясь, продолжала Елена Петровна, — серебристый ковыль, тени облаков бродят по лугу Бурый камыш и рощица на горизонте… Не вижу только, чтобы тут все кипело и радовалось.
Удивительно, до чего их вкусы были различны. И в науке, и в искусстве, и в домашнем быту каждый любил свое. Он, мечтатель, очарованный природой, любил ее красочное разнообразие. В поле и в лесу его привлекали нюансы света и тени. Всюду и везде, в тучах ли, в небе, на траве или листве, он прежде всего видел смену колорита: мягкие или грубые, резкие или тонкие, нежные или блеклые тона. Она в поле и в лесу находила другое, — ее привлекали не краски и оттенки в природе, а сама жизнь в ее неисчерпаемом многообразии: и нора крота, и желтогрудая певунья, и грызун на охоте. По звучанию голоса она нарисует птицу, по шороху воспроизведет зверька. Ее мир был полон борьбы и движения, и, воздавая должное пейзажам мужа, ей хотелось всегда насытить их жизнью. Андрей Ильич не возражал, и строгий в своем одиночестве уголок природы, выписанный твердой и решительной рукой, другой рукой смягчался нежным мазком. То в запущенном саду появится милая скамейка, много перевидавшая на своем веку, то в еловом лесу высунется из ветвей любознательная мордочка белки, или на заброшенном пустыре возгорится спор в стайке неспокойных воробышков…
Эти скамейки, птички и белки рисовались в лаборатории в минуты передышки и долго отлеживались в кожаной сумочке, которую Елена Петровна носила на длинном ремне через плечо. Андрей Ильич находил эти заготовки к пейзажам на ночном столике в спальне, на обеденном столе, она набивала ими карманы в трамвае, в автобусе, в очередях. Это была неистребимая жажда рисовать людей, животных и птиц. С течением времени все картины, покрывающие стены их уютной квартирки, были отмечены печатью двойственности, два почерка, продиктованные различными чувствами, дополняли друг друга. По поводу этого единства Андрей Ильич говорил, что своей диалектической сущностью оно обязано не взаимно–противоположному отношению к искусству, а взаимно–положительной супружеской любви.