Повесть о несодеянном преступлении. Повесть о жизни и смерти. Профессор Студенцов
Шрифт:
— Без твоих советов обойдусь, — коротко, но убедительно проговорил он, — ты себе посоиетуй: не всем верить, не всех любить и твердости мужской набраться.
Он припомнил сыну все его прегрешения из времен далекого детства и, словно именно они были причиной его дурного настроения, все громче сердился и все сильнее постукивал кулаком по столу.
— И в институте ты, должно быть, такой же: со всеми компанию заводишь и правого и неправого к себе в гости зовешь.
— Почему мне с ними дружбы не вести? — примирительно спрашивал Андреи Ильич. — Наш директор Студенцов — прекрасный человек, добрый, прямой и искренний, ординаторы и профессора — милейшие люди, зачем бы я стал с ними ссориться
— Вот, вот, — обрадовался старик неожиданной поддержке, — ты — чистой воды реформист, и нашим и вашим послужишь. Не знаю я твоего Студенцова, не знаю ординаторов и тем более профессоров, а тебя, фантазера, знаю. В облаках паришь, земли под собой не видишь.
Он пристукнул кулаком по столу и, как всегда, когда чувствовал себя виноватым, насупился.
Упреки отца не удивили Андрея Ильича, он знал, что старик недоволен собой и в таких случаях бывает несправедливым. Вместе с тем в его укорах было и нечто принципиальное. Неспокойный Илья Степанович, склонный вспылить по малейшему поводу, немало пострадавший за свою горячность, был убежден, что именно в бурном волнении сказывается подлинный характер человека; только жизнь, исполненная непрерывной борьбы и страданий, плодотворна. Излишнее спокойствие — свойство неполноценной человеческой натуры. Сына он причислял к этой несовершенной породе и в душе его осуждал. Андрей Ильич, спокойно переносивший упреки отца, на этот раз не уступил. Обиделся ли он, страдания ли сделали его менее сдержанным, или ему просто захотелось разуверить отца, — он устремил на него укоризненный взгляд и с легким упреком сказал:
— Не понимаешь ты меня и неправильно обо мне судишь, а называть коммуниста реформистом — нехорошо. Не такой уж я податливый и не такой бесхребетный, как это кажется тебе. Я только верю в человека, знаю, что на доброе он ответит мне тем же, незачем с кнута начинать. Человек не камень, на тепло откликнется теплом, а встретится такой, что с ним не поладишь, — не уступлю: рассорюсь и от себя прогоню.
Выражение рассеянности на лице Андрея Ильича сменилось сосредоточенностью, взгляд широко открытых глаз стал напряженным и острым. Только движения его оставались вялыми, словно нарастающая изнутри энергия сковывала их.
— Был у нас такой случай, — продолжал он. — Работал с нами ординатор — старый опытный специалист. Принимал больных, прописывал лекарства, оперировал неплохо. Всем хорош, одно неладно — никому и ни за что не поможет. Спросит у него молодой врач совета, не ответит, заметит, что хирург дал маху, — отвернется, не его дело учить, он ординатор, и только. На консилиуме за словом в карман не полезет, всю свою образованность покажет, но такое завернет, что скорее дело запутает, чем разъяснит. Посовестили мы его раз, другой — не помогает. Вызвал я его и говорю: нельзя в нашем деле знания при себе держать, от неправильных расчетов инженера рушатся дома, а у нас вырастает могила. Мы не вечны, надо спешить нашим опытом поделиться. Знаешь ли, отец, что он мне ответил? «Я, говорит, получаю семьсот рублей в месяц и деньги эти честно отрабатываю. Ни учить, ни воспитывать я никого не намерен, пусть этим занимаются профессора». Я не оставил его в покое, просил, уговаривал, сердился. Не помогло. Мы уволили его и в приказе записали, что он недостоин носить звание врача…
— Мы? — переспрашивает отец, и в голосе его звучит больше иронии, чем любопытства. — Кто же это «мы»?
— Директор городской больницы и я — главный хирург.
— Ты? — удивленный, спрашивает Илья Степанович.
— Да, я, — отвечает Андрей Ильич и продолжает: — Он явился с повинной. Пришел ко мне, обещал исправиться. Я отослал его к директору, но предупредил, что буду возражать
Пока Андрей Ильич говорил, отец недоверчиво поглядывал на него, кулаки его на столе разжались, маленькое морщинистое лицо не выражало раздражения, а по тому, как Илья Степанович время от времени вскидывал плечами и хитро подмигивал собственным мыслям, можно было заключить, что рассказ сына не переубедил его.
Андрей Ильич это почувствовал и умолк. Старик некоторое время молчал, затем спросил о здоровье невестки.
— Что Елена, жива, здорова? Все еще вязаньем забавляется? Свяжет фуфайку и ищет, кому бы ее подарить?
Старик мысленно увидел свою любимицу: маленькую, подвижную, с тихим переливистым смехом и редкими веснушками, придающими ее лицу приятную простоту, — и улыбнулся от удовольствия.
— И хозяйка хорошая, — ласково проговорил он, — и врач, и человек превосходный. — Он вспомнил свой разговор с сыном и добавил: — Не стоишь ты ее. — И еще более уверенно: — Мизинца ее не стоишь.
Андрей Ильич вспомнил поручение жены и спохватился:
— Чуть не забыл, она связала тебе фуфайку, просила передать.
Он вынул из чемоданчика сверток, выложил на стол подарок, и, словно прикосновение к фуфайке, побывавшей в ее руках, вернуло его к горькой действительности, он невольно вздохнул и низко опустил голову. Старик заметил перемену и, тревожно взглянув на сына, спросил:
— Это что такое? Не случилось ли с ней что–нибудь?
Илья Степанович слушал печальную повесть о болезни Елены Петровны, украдкой смахивал слезы и старался выглядеть спокойным и твердым. Когда дошло до операции, до тревог и сомнений, обуявших хирурга и его ассистента, старик не сдержался, всхлипнул, слезы потекли по его щекам, исчезая в усах и бородке. Прежняя уверенность покинула его, и лицо выражало смесь сочувствия и отчаяния.
— Ай–ай–ай, голубушка, — заломив по–старушечьи руки, причитал старик, — как же это ее И надо же было беде случиться. Экую красавицу, золотую душу подкосило… Спасибо хирургу, что спас. Кто оперировал? Га? — Испуганный молчанием сына, он закричал: — Что ж ты молчишь? Плохо соперировал?
— Нет, как будто ничего, — смущенный резкой переменой, происшедшей с отцом, тихо проговорил Андрей Ильич. — Я ее оперировал.
Старик растерянно простер руки, и они замерли на весу.
— Ты? Никого другого не было? Как же ты смел?
— Мне ассистировал профессор Студенцов — директор института.
— Тебе?
Человек этот взялся его сегодня удивлять. Такую операцию проделать! И кого оперировать? Жену! Откуда у него сил набралось?
— Так вот ты какой, — со смешанным чувством удивления и восхищения проговорил старик. — А я думал, что ты так ничему и не научишься. Дай я тебя обниму. — Он незвучно поцеловал сына и, не будучи в силах подавить свое волнение, неуверенным голосом продолжал: — Не у каждого на то рука ляжет, не у каждого твердости хватит.
— Ты напрасно удивляешься, отец. В ту минуту она была для меня только больной…
— Погоди, погоди, понимаю, — прервал его старик, — понимаю. И у меня такое бывало.
Он сейчас только заметил, что руки у него дрожат, и с досадой сунул их в карманы.
— Ляжет, бывало, у меня больной, — вспоминает Илья Степанович, — человек, как все люди, ничем не замечательный, а я с той минуты будто с ним породнился. И болтовню его слушаю с интересом, и щей с ним из одной тарелки похлебаю. Дал бог, выздоровел мой больной, и словно мы с ним разочлись — снова стали чужими. Тут только увидишь, что ногти у него кривые и табачищем прокурены и лицом нехорош. Верно ты сказал, у кровати больного все думается и чувствуется по–другому.