Повесть о полках Богунском и Таращанском
Шрифт:
— Поезд с батьком Боженко подходит, товарищ комдив!.. — крикнул, подбегая, комендант станции,
Щорс вдруг заволновался. Нервная волна, как душем, окатила его и передалась остальным. Он побледнел, и вслед за тем на щеках у него выступил яркий румянец. Брови его твердо сошлись, и вдруг он стал тем Щорсом, которого знали люди в бою: весь из воли и напряжения.
— Ну, пойдем, — сказал Щорс, — батько приехал.
Батько лежал в лазаретной качалке, поставленной посреди салон-вагона. Глаза его были полуоткрыты. Он уже был извещен полчаса тому назад, когда вдруг внезапно пришел в
Название Бердичева вызвало у батька больные ассоциации, и он, видимо обрадовавшись встрече со Щорсом, которой он так жаждал, все же помрачнел, и выражение лица его стало неопределенным, хотя и как бы успокоенным, не таким, каким оно было во время бреда — в течение всего пути, когда он страшно стонал, напоминая Кабуле разгневанного раненого льва.
Но в этой успокоенности была скорее усталость: горькие и жесткие складки залегли между бровями и по щекам, страшно осунувшимся. Так он лежал, не закрывая глаз, почти все эти полчаса.
Но, когда поезд стал тормозить и остановился, лицо батька вновь стало оживать, опять приобрело волевые черты, и он с усилием кашлянул и взглядом потребовал утереть ему губы. Он даже высвободил руку и пытался сам отереть вспотевшее лицо.
Кабула помочил полотенце в воде с уксусом и освежил. ему лицо. Батько благодарно посмотрел на него, но ничего не сказал: он, видимо, берег силы для Щорса. А говорить ему было очень трудно.
Поезд дрогнул и остановился.
Щорс шел скорыми шагами вдоль состава, издали увидав вышедшего на ступеньки вагона Кабулу, махавшего ему рукой. Он вспрыгнул на ступеньки, не дождавшись остановки поезда, поддержанный Кабулой, и вошел в вагон, оставив врачей и на минуту даже позабыв о них.
Батько, увидев входящего Щорса, сделал попытку приподняться на локте, но Щорс, подходя, махнул ему рукой, и Кабула быстро подошел к батьку, желая помочь ему поудобнее повернуться к Щорсу.
— Здравствуй, Василий Назарович, дорогой!..
— Здоров, браток… здоров, Микола!.. — Старик крепко, сколько мог, поцеловал Щорса, прижав его к себе слабой рукой.
— Ну, как ты?.. Не журись, будем жить мы с тобой! Я подниму тебя на ноги!
— Задави ты тую гидоту, Микола… задави… — сказал батько и замолк, любовно оглядывая стройного Щорса, присевшего возле него на табурете. — Генеральное давай… — сказал он тихо, как будто передавал последнюю свою мечту.
— Дадим! — сказал Щорс. — А сейчас давай устроим генеральное твоей болезни. Я привез докторов для консилиума.
Батько махнул рукой.
— Вези меня, Микола, до себе, до Житомира, бо не хочу я вмерти в дорози, там я буду вмирати.
Щорс вдруг понял со всей ясностью то, что было на самом деле.
В первый момент известия об отравлении Боженко он принял эту весть во всей ее жестокости и непоправимости. Но с тех пор как он узнал, что батько живет, говорит и что он едет сам к нему, хоть и больной, надежда на лучший исход, свойственная всем людям, постепенно стала овладевать им.
— Ну, едем… — сказал Щорс. — Отвезу тебя к себе, Василий Назарович, отвезу тебя в Житомир. «Спасибо за честь», — хотелось сказать
— Спасибо!.. — сказал батько.
Щорс кивнул головой Кабуле, и тот вышел, чтобы дать сигнал к отправлению. Он пригласил врачей зайти в вагон к умирающему.
Боженко заметил вошедших и спросил Щорса:
— Дохтура?..
— Да, — сказал Щорс. — Может, пусть все-таки они осмотрят тебя.
Но батько махнул рукой и потерял сознание.
Врачи ушли. В салон-вагоне, чтобы не утомлять батька, остались лишь Щорс, Кабула, Полторацкий да санитар.
Батько открыл глаза, глубоко выдохнул воздух и сразу обратился к Щорсу, Как будто он все время обморока преодолевал какие-то препятствия и наконец вырвался к другу:
— Расскажи мени, Микола, як на фронте и де буде генеральное сражение?..
И Щорс, ни на минуту не впадая в тон жалостливой няньки или сиделки у постели умирающего, но в том обычном тоне, в каком он всегда делился и советовался с боевым своим товарищем о своих замыслах, рассказал ему все.
Вдруг батько приподнялся, лицо его стало грозным, и он прокричал:
— Тепер… слухай сюди, Микола… не перебивай!.. Зроби так, як я скажу!..
Кабула подбежал, поддержал батька под руки и поправил ему подушку, почувствовав вдруг, что батько умирает и это последняя его речь, во время которой он не хочет лежать.
— Поховай мене в Житомири на бульвари… де той Пушкин… — Батько остановился.
Полторацкий поднес ему какую-то микстуру, но батько отстранил ее и продолжал:
— Той великий поэт: он там на площи… там… Придуть ти контры-собаки… придуть и викинуть мене з могилы… будуть знущаться з мого трупу… Нехай! Бо побачуть люди, уси побачуть и заплачуть… бо им буде жаль… з того знущания… И пидуть вони раптом уси, и твои бойцы ударять, Микола, з усией силы и ро-зибьють наших врагов насмерть, бо того знущання не стерпит нихто… Ото ж я и мертвый згожуся до бою!..
Он посмотрел темнеющим взором на Щорса и нал на его руки.
Мучительная агония борющегося со смертью богатырского тела длилась несколько минут.
И все время Кабула со страхом прислушивался к хрипению в батьковой груди, почти с ужасом думая, что вот-вот он услышит опять тот нечленораздельный, нечеловеческий стон, который он слышал несколько раз в пути и который заставлял его сердце напрягаться так, что Кабула боялся, что оно разорвется.
Но батько затих, тело его распрямилось и стало длиннее, гораздо длиннее обычного, как показалось Кабуле.
— Смерть… — сказал Щорс. — Прощай, батько!..
— Да, смерть, — сказал Полторацкий и, отвернувшись, заплакал.
Заплакал и Кабула. У Щорса тоже сверкнула и покатилась по щеке слеза.
А поезд мчался к Житомиру.
И еще три часа провел Щорс, сидя у изголовья умершего и думая о том великом завете, который оставил ему боевой товарищ. И не мог он думать ни о чем ином, кроме всего того, что помнил об этом несравненном человеке, с которым так много у него связано было боевых и человеческих дел, и казалось, что не год провели они вместе, на одном фронте, но прожили целую жизнь неразлучно — и вот разлучились…