Повесть о полках Богунском и Таращанском
Шрифт:
Полк не конвоировался: командиры его были отозваны раньше и преданы суду за измену под Проскуровом. Полк получил приказ стать в Житомире на отдых и переформирование.
Настроение нежинцев было неважное. Что такое, мол, случилось? «Ну и что ж с того, что ушли с боевого участка? Не всякому помирать желательно. Сильно поднапер Петлюра, а мы повоевали сколько хотели, да и бросили. А коли на отдых приглашают, то это нам оченно даже желательно. Отсюда можно будет и домой на побывку заскочить, а при случае и вовсе дома остаться. Бо отвоевали мы свою территорию — и довольно. А для чего воевать нам на Волыни да еще и далее? Может, Щорс опять какой-нибудь поход надумает — мы об том не знаем…»
Провокаторы,
Все, кто узнавал по пути, что «плывут» на Житомир «ерои нежинцы», непременно обращались к ним с выражением презрения и негодования.
Какой-нибудь проходящий по перрону станции боец отворял двери их теплушек, которые они со стыда закрывали на станциях, и вступал в словесный поединок с целым вагоном вооруженных до зубов, и разъяренных нежинцев.
— Эй, вы, шатия! На богомолье отправляетесь, до святых мощей киевских? Едете домой на мамину кашу? Огурцы солить надумали нежинские? Нежность ваша повсюду известна… бабам без вас не управиться? Ах вы, проскуды! Предатели. Сколько из-за вашего хамства нашего брата пострадало, об этом у вас печенка не свербит, плитуны разнесчастные. Да вы ж с пулемета стрелять, кажут, не умеете: лопаткой очи закрывши, прицелку делаете, Петлюре зад показываете. Ну, даже он на вас обижается, что с таким супротивником и ему срамота воевать.
Нежинцам нечего было отвечать на эти заслуженные упреки и насмешки, и все, кто посовестливее, понимали всю правоту этих упреков и молчали, с грохотом закрывая дверь теплушки, а кто понаглей — старались, как могли, отругиваться.
Уже вдали виднелся Житомир, и нежинцы начали волноваться.
Вдруг эшелон стал сбавлять ход. Паровоз дал тревожные гудки и остановился в чистом поле. Нежинцы высыпали на насыпь, крича машинисту:
— Что ты стал в чистом поле? Давай ходу!
Но навстречу шел паровоз с прицепным тендерам и несколькими вагонами.
Поезд остановился в нескольких саженях от эшелона. С паровоза спрыгнуло десятка три-четыре человек. Впереди шел что-то очень знакомый человек.
Уж не Щорс ли сам? Похоже, что он. Так и есть, начдив Щорс! Тот самый отважный богунский командир, чья слава с первых же дней его боевых действий стала легендой партизан, а сейчас превратилась в легенду армии.
— Назад, к эшелону! По вагонам! — закричал Щорс, подходя к сгрудившейся на насыпи толпе. Под правой рукой держал он ручной пулемет «люйс».
— Как раз тебе — назад! — дерзко отвечали выступившие вперед заводилы. — Ты кто такой? Что за приказ явился? Очищай путь, давай ход на Житомир!
— Я — Щорс, и не видать вам ни Житомира, ни отдыха, ни боя, если не будете слушать того, что я вам прикажу.
— Ух ты, какой герой! Тащи сюда пулеметы! — крикнул один из нежинцев.
Щорс переложил гранату в левую руку и из нагана на месте уложил бандита.
— Если кто шевельнется, взорву всех! — крикнул он, перекладывая гранату в правую руку. — По вагонам!
Нежинцы оторопели.
За плечами у Щорса стояло сорок человек курсантов, вышедших против полка, в котором было около трех тысяч человек. Но такова была моральная сила Щорса и его курсантов, сила правды и справедливости, что нежинцы, еще кое-где помалу побуркивая, стали залезать в вагоны, волоча за собой вытащенные уже пулеметы.
— Пулеметы не трогать! Сдавать оружие!
Щорс махнул рукой, и ло насыпи потянулась цепочка вооруженных ручными пулеметами курсантов. Цепь с пулеметами построилась против эшелона. Паровоз от нежинского эшелона был отцеплен. Другая цепочка курсантов, вооруженных гранатами, подошла к эшелону еще раньше вместе со Щорсом.
— Выходите, складывайте оружие и стройтесь по ротам, — скомандовал Щорс нежинцам.
Нежинцы сразу, первым действием Щорса сбитые
Они не знали еще хорошенько, что же Щорс им готовит и какая участь ждет их.
И когда они построились все до одного и курсанты Щорса обошли опустошенные вагоны и разомкнутые интервалами ряды обезоруженного полка, проверяя исполнение приказа о сдаче оружия, Щорс обратился к замершему строю нежинцев:
— Стыдно вам, нежинцы! У вас за плечами подвиги тысяча девятьсот восемнадцатого года! Вы ведь знаете свою вину. Но сознаете ли вы всю подлость и позор того, что вами совершено и в чем заключалось ваше предательство? Понимаете ли вы, за что я вас разоружаю?
— Сознаем!.. Понимаем!.. Знаем!..
— Однако ж я думаю, что не может того быть, чтобы три тысячи бойцов, прошедших вместе с нашими полками доблестный путь победы от нейтральной зоны через всю Украину, чтобы все вы оказались трусами, подлецами и изменниками родины и свободы. Я знаю, что среди вас спрятались провокаторы: кулачье, петлюровская агентура, сволочь. Выбросьте немедленно вон из ваших рядов всех тех, кто внушал вам мысль оставить боевой участок и кто провоцирует сейчас. Выбросьте гадов из своих рядов!
— Выбрасывай гадов! Или мы не нежинцы? Довольно того позора! Вот они!
Вытолкнутые из рядов, стояли семеро подлецов с обезображенными смертельным страхом лицами, с трясущимися, подгибающимися коленками.
— Они? Ошибки нет? Все здесь? — спросил Щорс.
— Они! Все! — в один голос отвечали нежинцы.
— Расстрелять! — приказал Щорс.
ОТРАВЛЕНИЕ
Еще перед проскуровским сражением батько понимал (в особенности с момента ареста и расстрела «инспекции»), что над армией (и над ним самим) нависла угроза. Он чувствовал это так, как человек, идущий ночью после дождя по темным улицам, чувствует необходимость ступать осторожно, потому что всюду можно наткнуться на лужу или грязную колдобину. И, всегда носивший ранее в себе чувство победителя и непобедимого человека, который не только с презрением и бесстрашием смотрел в лицо опасности и смерти, но рассмеялся бы самой мысли об опасности, если бы она пришла ему в голову (хоть он и видел ежедневно кругом опасность и смерть), теперь он не мог отвязаться от мысли, особенно оставаясь наедине, что эта угроза постоянна, как неизбежность попасть в лужу ночью после дождя, и что кругом него как бы мокро.
«М о к р о…» — как-то пришло это определение своего состояния ему в голову. И он не доискивался даже, путем каких рассуждений или ассоциации пришло к нему это определяющее состояние окружающего слово, он принял его как определение собственного ощущения.
Батько стал осторожен и недоверчив. Он ворчал и бранил Филю больше, чем когда-нибудь прежде. Прежняя воркотня батька была ласковой и добродушной; и даже когда применял батько плеть в гневе, и тогда это его живое добродушие не покидало его и залечивало боль у тех, кому от него попадало. Сейчас, в этом состоянии, батько не мог уже применять даже плети, и она висела по привычке на его руке, как издохшая. И воркотня батька теперешняя расценивалась Филей (отлично различавшим настроение батька — нынешнее от прежнего) как зло. И происхождение этого «зла» приписывал Филя Гандзе, забравшей в свои руки все батькино «хозяйство», то есть взявшей на себя прежние функции Фили. Филя смотрел теперь только за конями, амуницией или за трофеями. При передаче их коменданту Филя вел сам своеобразную их регистрацию и все, «окромя барахла», оружие и амуницию, оставлял при штабе, то есть при батьковой квартире, для того чтобы он распоряжался им сам — но не без участия Филиных советов.