Повесть послехронных лет
Шрифт:
Я взял с полки жбан отпить, но тот оказался пустым.
– Кашевар, жбан пуст!
Возмущение в столь открытой форме, понимал, просто не уляжется – Испытание не по уставу это не нехватка добавок за ужином. Я растерялся и прикидывал, как поступить. От тех пяти-шести глотков из жбана во рту вязало, в боку кололо, зубы сводило, из желудка всё, что съел вчера за ужином и ночью в закутке, просилось наружу. Настроение – удавиться только, а тут ещё этот бардак, на который дОлжно реагировать не хотелось, но необходимо было. Только как? Полеводы не солдаты, не прикажешь пасти заткнуть и сдать просроченную тушёнку повару в фарш котлеты пожарить.
В раздаточное окошко высунулся Хлеб со жбаном в руке, попросил Кабзона, крайнего
Напиться не дали, нервы сдавали, и я поспешил убраться из столовки. Силыч не пропустил. Опустив низко голову и вальяжно прислонившись загривком к тамбурной двери, кладовщик усердно тянул из котелка в рот макаронину. Делал вид, что не заметил моего порыва к выходу.
Хотел я подхватить пальцем ту макаронину и разложить по необъятной лысине великана, но тут встрял Камса. Фельдшер рванул ко мне из-под плащ-накидки с проворностью ему не присущей, пал на колени и под табуретом кладовщика прополз на мою сторону агрегата. На ноги поднялся под самым у меня носом. Так близко, не то, что стоять, подойти боялся, а тут осмелел, в глаза даже глядел. А разило от его медхалата вблизи, не выразить как. Силыч, я знал, опускал фельдшера нагишом в чан с тёртым и прокисшим топинамбуром, и пока тот руками и ногами взбивал надранку, медхалатом укрывал бидон с брагой. Мне лейтенант Комиссаров не нравился уже потому, что в роту был зачислен против моей воли. В побег, думал, избавился, не вышло.
– Чего надо, соколик? – спросил я и заложил руки за спину, зачесались.
Раздражали меня, и зуд в кулаках, и вонь камсой, но больше того – хилая грудь и мягкое брюшко под медхалатом, Камсе размера на два бОльшего, с одной уцелевшей пуговицей на уровне между пупком и пенисом. С высоты своего роста я узрел его достоинство, сморщенное, с ракушкой схожее. Пах просматривался без волосяного почему-то оформления.
– Опохмелиться, – ответил фельдшер. С таким апломбом, будто его «опохмелиться» означало «от Хрона мир спасти».
Отрыгнул. Безудержно икая, обошёл кругом, цепляясь за мои плечи – растоптал последнее моё терпение. Облапил шею, спину и малый в росте застрял у меня подмышкой. Высунул голову с угрозой:
– Прикажи Хлебу киселя налить, а не то… Прикажи, а… Халат постираю.
И я сорвался.
Но кулак мой врезался не в челюсть Камсе, а в лоб Хлебу. Кашевару, должно быть, Кабзон рассказал о моей угрозе заменить половник мотыгой, вот тот и поспешил ко мне с оправданиями. Из раздаточной ринулся в трапезную, пробежал вдоль агрегата и прополз, как давеча Камса, под табуретом кладовщика. А подымался на ноги, напоролся на мой хук.
Подброшенный ударом снизу, Хлеб машинально подхватил Камсу под микитки. Падая назад спинами, оба налетели на Силыча.
Кладовщик с макаронами на лице, кашеваром и фельдшером на животе поднялся из-за стола и отпрянул в угол. В замешательстве вернул близнецу его котелок. Бедолаги же попадали на табурет, с табурета на пол и уложились – Хлеб на спину Камса с верху.
– Председатель, а кто у нас члены колхозного правления? Переизберём. Мордобойства больше не потерпим! Посмотри, какой бутерброд сотворил, хлеб с камсой, – призвал меня к ответу старший бригадир.
Раздражение и зуд в кулаках пропали, уступив место хладнокровному расчёту мастера единоборств. Правда, бороться предстояло не одному против одного. В моей ситуации оставалось безвыходно войти в «темп-раж» и положить всю кодлу разом. Но всё же совладал с собой, сосчитав до двадцати. Успокоившись, вернулся к каминной полке, напиться, наконец. Губ не замочил, как услышал:
– Я этой ваш тъяйхнутый кайл-хоз… ф грабу ведал… ф белый къяйсовки.
Делая жадные и громкие глотки, я скосил глаза.
Чон Ли так же не «рыба», и не «зверь» – речь не искажал, у него, китайца, акцент. И не «зверь», Был Чон Ли китайцем маленьким, щупленьким. Его отличали два крупных передних резца, прямых, чуть вперёд под губой выдающихся – как у братьев-японцев и у мультяшных зайцев. Резцы ослепительно белые среди зубов желтоватых – это с неоспоримой очевидностью выдавало то, что Чон носит съёмный протез-пластинчатый. Впрочем, ни протеза, ни зубов обычно видно не было – спрятаны под боксёрской капой, которую вынимал изо рта только когда ел. Потому, наверное, и слыл молчаливым, я только сейчас определил, что на русском говорит с таким жутким акцентом. В колхозе служил истопником и раздатчиком в столовке. Видел я его редко, потому как тот часто болел, лежал и столовался в больничке. В строй на поверку не являлся, на прополку его не брали. Не знаю уж, как и за что в Мирном у рыбаков добывал китовую ворвань и сушёную рыбу, коими топил камин. Плошки заправлял каким-то особенным жиром – чадили не сильно. В завтрак, обед и ужин приходил в столовку, зажигал светильники разжигал камин в трапезной, усаживался за окошком в раздаточной, сам здесь ел и полеводам добавку, случалось, накладывал.
Что сделал я. Поставил жбан на полку, подобрался и прыгнул.
Запустил руку сквозь клеёнчатые полосы в раздаточном окошке, и, схватив за ворот кителя, выдернул китайца в трапезную, поднял перед собой.
– Комиссарова и Хлебонасущенского не тронь, – толи пригрезилось, толи взаправду пригрозил мне истопник. Позывными и прозвищами Чон Ли ни кого не называл, только по фамилии полной. Я решил, что вообще послышалось: сказано, даже без намёка на акцент.
Дружбаном ни фельдшеру, ни кашевару Чон Ли не был, но завсегда помогал Камсе выпросить у Хлеба дополнительную порцию киселя, своим угощал. Фельдшеру был благодарен не только за лечение, но и за офицерское обмундирование, принятое от лейтенанта в подарок и теперь носимого вместо ханьфу, национального в провинции Ухань костюма. В этом национальном одеянии из тонкого шёлка уханьцу на острове с нещадными ветрами было не выжить. Лейтенантские галифе с кителем (на гауптвахте медику оставили, не нашлось офицерского морского обмундирования малого размера) носил под робой огородника «атомных теплиц», моего приказа погоны спороть, дабы не срамить ВДВ, будучи без офицерской портупеи и обутым в боты, ослушался. Я никак не отреагировал: китаец был лицом гражданским, в личном составе роты не числился даже вольнонаёмным, как японцы-оруженосцы, наёмные работки частной транспортной компании (ЧТК). Мои, комроты, а после и председателя колхоза личные распоряжения исполнял, истопником был справным – и ладно. Комиссаров же облачился в медхалат, зимой накидывал поверх длиннополую офицерскую шинель. Шапку без завязок в «ушах» не снимал и летом. Душком от неё разило соперничающим с вонью от медхалата. Кстати, медхалат у офицера-медика оказался на удивление настоящим, из редкой ноне хлопчатобумажной ткани, ослепительно белым – но то ненадолго.
В вытянутой перед собою руке я пронёс истопника через весь зал к выходу, намеревался вытолкать в тамбур – прочь из трапезной, чтоб своими пятью копейками в гомоне полеводов не усугубил их бунтарский настрой. Но Силыч, снова присевший на табурет, и Камса с Хлебом на полу вповалку остановили мой порыв – преградили мне путь. В замешательстве я свободной рукой врезал китайцу подзатыльник, но тот, пригнув голову, от затычины увильнул. Шлепок пришёлся… по лысине Силыча – кладовщик наклонился стащить фельдшера с кашевара. От такого облома я не сконфузился, потому как опешил: китаец пропал! За шиворот кителя держал на весу, Чон ногами в воздухе сучил, мне нос звёздочкой на лейтенантском погоне оцарапал, и вдруг не стало – исчез.