Повести и Рассказы (сборник)
Шрифт:
Они ступали неуклюже и тяжело, один Ниордан был, как всегда, неповторимо изящен, наша гордость, наш Ниордан. Он танцевал уже не оливу, он подражал своим друзьям, он тоже обнял их за плечи, его ноги тоже стали пудовыми, но все-таки это был настоящий танец, произведение искусства. Объятия крепли, из-под тяжелых век упорно глядели четыре пары воспаленных, бессонных глаз… враскачку, враскачку… синхронно и не совсем в такт… да разве до такта им было? Их танец лишен был даже намека на радость, на хотя бы самое мрачное удовлетворение, их танец был тяжелой работой, приносящей тоску, убивающей самые смутные надежды. А музыка становилась все веселее, это непременная тема преднарко, потом, ближе к концу, придет в эту
Дайра не знал, что именно танцевали девушки: запись принес когда-то Ниордан и, по своему обыкновению, оставил без комментариев.
Мертвые витали над скафами. Убитые сегодня, вчера, во все времена, они давили на танцующих неумело мужчин, так давили, что даже Мальбейер чувствовал их присутствие. Нет, никто из них, конечно, не верил в духов, им не вспоминался, конечно, каждый летали во время захвата, просто все разговоры, все горести этого дня вдруг всплыли одновременно в их памяти, спаялись в однородную массу из боли, страха, ожидания, ненависти, любви… лицо Томеша Кинстера на экранах аэропорта, невнятное бормотание диспетчера, толпы возбужденных людей, какой-то старик, размахивающий рогатым сверхбезопасным шлемвуалом, посылающий вдогонку проклятия, раскаленные тротуары, крики, больные, непонятные разговоры, оскал Сентаури, масляные злые глазенки Френеми, Баррон, спящий в углу дежурки, мертвая летящая старуха с растопыренными локтями, улыбка Мальбейера, теплые капли пота, надписи на картинах…
Дайра заметил, что вот уже несколько минут он не отводит взгляда от одной из танцующих девушек. Он пригляделся к ней внимательнее. Лицо ее было чем-то знакомо, просто родное было лицо, хотя Дайра мог бы поклясться, что никогда прежде ее не видел, разве что запомнил по музыкальным вечерам, а это было не очень-то правдоподобно, потому что Дайра никогда не обращал особенного внимания на экраны: его всегда интересовала одна только музыка. И ему захотелось в этот момент, чтобы девушка была с ним (так захотелось, что он поморщился), он бы ей все рассказал, все, ничего не скрывая ни от других, ни даже от себя самого, и не очень-то важным казалось ему то, что она, пожалуй, и не поймет ничего, просто чтобы рядом была. Мысль, конечно, дикая, несуразная, детская, было в этом мире четыре скафа, а больше никого нигде не было. Дайра горько усмехнулся и подмигнул девушке, и к невероятному своему удивлению, увидел, что она в ответ подмигнула тоже и улыбнулась, и помахала ему рукой.
ТЫСЯЧА ТЯЖКИХ
Началось все с того, что в секураторию города, как всегда без приглашения, явился Папа Зануда. Он вошел в кабинет шефа-секуратора вместе с Живоглотом и парой сопровождающих.
— Что тебе, Папа? — спросил испуганный шеф-секуратор, вставая из-за стола. Папа Зануда сел в подставленное сопровождающими кресло и сказал: — Садись, брат.
Такое обращение ничего хорошего не предвещало. Зануда выложил на стол небольшие волосатые кулаки, насупил брови и впился в лицо «брата» чрезвычайно обвиняющим взглядом. Наступило очень нехорошее молчание.
— Что я слыхал, брат, — начал, выдержав паузу, Папа Зануда. — Оказывается, в твоем заведении числится слишком много дел, а я и не знал. Это правда, брат?
Шефу-секуратору было неуютно под взглядом Папы, но поначалу он старался держать марку, солидный все-таки человек — и в возрасте, и в чинах. Он сказал:
— Есть кое-какие делишки, не жалуемся. Все больше, правда,
— Брат, ты меня считаешь за идиота. Я тебя не про мисдиминоры спрашиваю, не про мелочи — я про тяжкие с тобой говорю. Про убийства, насилия, всякое там вооруженное, вот про что.
— Ну-у, хамство! — не выдержав, завыл Живоглот (от наплыва чувств он помотал головой и застучал по столу кулаками). — Это же просто черт знает, до чего охамели!
— И тяжкие тоже имеются, — начал было с достоинством шеф, но тут же не выдержал и стал оправдываться: — Ну, так ведь город-то какой! — И сколько? — Что сколько? — глупо переспросил шеф-секуратор.
— Всссяккие пределы приличия, — взвизгнул Живоглот, — всякие… дураков из нас делает… пределы приличия!
— Экранчик-то, ты нам экранчик, брат, покажи, что уж тут, давно мы на него не глядели. — Папа до того переполнен был злобой, что даже перешел на вежливый тон. — Сколько у тебя таких. — Ах, это? — понимающе кивнул шеф. — Сейчас, пожалуйста… Вот.
Он пошарил рукой под столом (сопровождающие вытянули шеи и стали похожи на вратарей во время пенальти). За его спиной вспыхнул небольшой экран, незаметный прежде в обоях красного дерева. — Вот, пожалуйста.
С видом «я здесь ни при чем» он отвернулся в другую сторону. На экране светилась всего одна цифра — 984.
— Ты видел, Папа, нет, ты видел?! — в порыве благородного негодования Живоглот был готов разодрать собственный пупок. — Девятьсот восемьдесят четыре! Папа Зануда молчал. Шеф-секуратор скромно потупился. Его подташнивало.
— Брат! — произнес наконец Папа. — Ты случайно не помнишь, какая для нашего города годовая норма на тяжкие? Шеф неопределенно крутнул головой. Слова не шли. — Тысяча для нашего города норма, ведь правда, брат? Шеф-секуратор обреченно кивнул. — Он еще кивает! — завизжал Живоглот. — Нет, ну каково хамство! — А какое сегодня число? Ты, может быть, и это позабыл тоже? — Второе сегодня, — безнадежно ответил шеф. — Месяц какой? — Декабря… второе. Папа Зануда нервно дернул щекой.
— Вот видишь, брат? Второе декабря — и уже девятьсот восемьдесят четыре тяжких. Ты разве не понимаешь, что шестнадцать тяжких почти на месяц — это даже для одного дома не слишком много, не то что для города? Шеф-секуратор опять промолчал. Он только умоляюще посмотрел на Папу.
— Понимает он, прекрасно он все понимает! — заходился от ярости Живоглот. — Ха-ха, я такой наглости просто даже себе и не представлял. — Заткнись, — сказал Папа немножечко другим тоном.
Живоглот для вида похорохорился, проворчал под нос: «Не понимает он, как же, так ему и поверили», — и послушно заткнулся, выжидательно, впрочем, глядя на шефа светлыми базедовыми глазами. — Так почему ж ты молчал? Шеф-секуратор виновато откашлялся.
— Разве скажешь тебе такое? У тебя, Папа, характер очень крутой — сто раз подумаешь, пока соберешься чего-нибудь неприятное сообщить. — Хам! — выдохнул Живоглот. — У меня, брат, характер исключительно мягкий, — заметил Папа Зануда, — все время убытки терплю через свою доброту. Я прощать люблю, я слишком много прощаю, вот где моя беда, брат.
— Мягкий — не то слово, — подхватил живоглот. — Преступно мягкий! Вот так, прямо тебе скажу. Ты только посмотри, до чего дошло, он кивает еще! Прощаешь и прощаешь, и конца прощения нет!
— Анжело, — сказал Папа Зануда. — Я тебе уже советовал замолчать. На сковородку захотелось?
У него была такая привычка — жарить проштрафившихся подчиненных на сделанной по специальному заказу сковороде. Те называли ее между собой ласково — Человечница.
— Я очень добрый, — заключил Папа Зануда. — И только потому, брат, я тебя не наказываю, а разговариваю с тобой. Ты деньги от меня за что брал? За то, чтобы мне же в спину ножик всадить?