Повести и Рассказы (сборник)
Шрифт:
Манолис очень серьезно воспринял выпавшую ему вдруг роль диск-жокея. Он ни во что не вмешивался и с верблюжьей гордостью поглядывал на происходящее, то так, то эдак складывая на груди руки. Можно было заметить, однако, что больше всего Манолиса интересует жена Тамарочка. Он глядел на нее странно и нехорошо, но я бы не поручился за то, что это у него ревность.
Тамарочка, кстати сказать, совсем не походила на ту труженицу-акробатку, с которой я имел коитус в прошлый раз. То есть почерк-то я узнал и приемы тоже, но чувствовалось, что девочка ловит кайф. То ли изображала, то ли на самом деле испытывала к деланию любви страсть дьявольскую… не знаю. Глаза ее выражали огненный восторг, руки искали, голосовые связки исторгали интимнейший, в душу
И еще я за Верой следил тогда, она и только она была мне в тот момент интересна, это я потом открыл, что все так хорошо помню о парочке стариков.
— Мне не так уж много лет, — стонала И.В., я еще очень даже могу любить, но я уже знаю (ой, что вы делаете!): любовь это как труд. Это пот, это всегда, на всю жизнь. Это как родина — она может быть только одна… Ой-й-й-иииииии…
— Как это мудро, Ирина Викторовна, — с большой натугой сказал Влад Яныч.
— Толь… Только она делает… ффффууу!.. из обезьяны… сюда… вот сюда, пожалуйста… Ох. Сегодняшнее падение… па… падение… ндравов, Влад Ийа-а-а-анович-шшшшшшь вотвамрезультатвсяческогонеуваженияклюбви.
— Именно, драгоценная Ирина Викторовна, — так же натужно отвечал Влад Яныч, суча при этом ногами как удушаемый. Бедный старикан. Пытаясь освободиться от одежды, по возможности, без помощи рук, он окончательно запутался в штанах, да и ботинки забыл поначалу скинуть, что тоже, разумеется, не способствовало. Теперь он дрожал еще крупнее и весь: подбородок его дрожал, вездесущие руки дрожали, всклокоченные волосики дрожали тоже и добавок были мокры от пота. Лишь взгляд был тверд и выражал устрашающую деловитость.
Все это, повторяю, я фиксировал краем глаза — вообще же пожилая парочка воспринималась мной как досадная, неуместная и немного юмористическая помеха, не дающая ни развернуться глубоко спрятанному похабству, ни превратить уже достигнутое похабство в священнодействие — что почему-то казалось мне совершенно необходимым. Не слишком занимала мое внимание и Тамарочка — был я в тот день как будто бы нездоров и чувствовал, что вершины наслаждения мне на этот раз не достигнуть. Смотрел я, и не мог не смотреть, в сторону диванчика, где исполняли супружеский долг Вера и Валентин. Мои косые и, боюсь, тоскливые взгляды сильно злили Тамарочку, но уж такой это был замечательный человечек, что даже излишняя фуриозность тут же переплавлялась у нее в дополнительную толику нежной страсти к действу и настолько облагораживало, настолько усиливало усвоенное ею искусство любви, что временами я почти забывался, и приходилось изо всех сил сдерживаться, чтобы от изображения чувств не перейти к их прямому переживанию — я понимаю, глупо звучит, но тогда не поддаться Тамарочке было для меня задачей номер один. Не спрашивайте почему — не знаю. Скажем, это соответствовало тогда моему виртуальному — то есть в момент возникшему и в тот же момент испарившемуся — кодексу чести влюбленного на группешнике.
А на диванчике происходило следующее. Валентин работал над супругой с трудолюбием, достойным всяких похвал. Веки его были сомкнуты, губы сжаты, подбородок героически выпячен — у него вообще был героический подбородок. Создавалось впечатление, что его спортивное тело ведет сложную, изнурительную борьбу за некий неведомый никому рекорд. Причем ведет с изрядным спортивным мастерством: в нужные моменты нужные группы мышц взбугривались до нужного по эстетическим меркам объема и посылали в нужный орган нужное, математически точно рассчитанное количество энергии. Его плоский задик взлетал и опускался с точностью и неумолимостью прецизионного кривошипно-шатунного механизма, дыхание было нешумным и экономным. Никогда не был бегуном на длинные дистанции, никогда им не завидовал и за их забегами не стремился никогда наблюдать. Не понимаю я этого удовольствия.
Вера исполняла долг с меньшей отдачей, но как корова не лежала (это так говорят: «Лежишь как корова»). Ее работа была вполне мастерской и киногеничной и, видимо, целью имела поскорей вызвать у Валентина честно заработанный оргазм, не возбудив у него при этом ни обиды, ни даже подозрения на пассивность партнерши. Лицо ее, однако, было отвернуто в мою сторону (Валентин отвернулся в другую, я видел только его побагровевший затылок), взгляд не отрывался от моего и словно бы говорил — я с тобой. Так же, как и я, она изо всех сил сопротивлялась природе, и когда природа брала свое, лицо ее вспыхивало, брови мученически сдвигались, глаза полуобморочно закатывались — с закушенной губой смотрела она на меня, улыбаясь виновато и умоляюще.
Все это, разумеется, под нескончаемый аккомпанемент теперь уже непонятно какой западной группы (что-то совершенно роскошное и совершенно неизвестное мне доносилось из моего собственного магнитофона — очередного подарка Георгеса) и предельно занудной, предельно невнятно, предельно высоконравственной проповеди о единственности любви, святости семейного очага, интимной сущности полового акта «между мужчиной и женщиной» и тотальном падении «ндравов» у вконец распоясавшейся современной молодежи. Соответствующие сентенции И.В. произносила теперь уже без всякого выражения неприятным механическим голосом, излишне, пожалуй, громким. Прописные истины лились из нее гладко и безостановочно, как понос у больного холерой, называемый в медицине, если кто до сих пор не знает, «рисовый отвар».
— Любовь, — говорила Ирина Викторовна, — ин… ыох!..тимное дело… уяяяяя!! двоих… грррррр… Разврат… ыох… это ху… ыох… хуже чем… ойииииии… хуже чем… уй! уй! уй!..алко… алкоголизм… ыох… или табакоку… бакоку… ну, еще, пожалуйста, миленький Влад Янович, ну соберитесь, ну заставьте себя… бакокурение… м-м-м-ахххх! Еще чехов го… ыох! ыох! ыох! ыох!.. ой, еще Чехов, ой, Чехов еще, ой, еще, еще, Чехов еще, еще, еще, еще, еще, еще, еще!
— Что говорил Чехов, драгоценная Ирина Викторовна? — осведомился Влад Янович голосом утопающего.
— Не дари поцелуя без любви, ыохмбр… ыохмбр… ыохмбрр! — выпалила драгоценнешая.
— Тургенев это сказал, дра… — автоматически поправил ее старый книжник. По голосу его чувствовалось, что он старается выжить изо всех сил, но силы эти малы.
Я посмотрел туда. Влад Яныча я сперва не увидел вовсе. На его стуле, широко расставив студенистые венозные ноги, расселась обнаженная И.В. В одетом виде она казалась мне куда менее ужасной, почти нормальной. Расползшаяся шестидесятилетняя бабища с плохой кожей, желтыми морщинистыми грудями, она (о боже!) пускала слюни, обеими руками вцепившись в свой собственный заветный треугольник или во что-то рядом и маниакально подпрыгивала, словно вбивая железобетонную балку в очень неподатливый грунт.
Влад Яныч присутствовал при всем этом скудно — только ногами в не очень свежих носках. Тонкие и длинные, покрытые густым седым волосом, эти ноги располагались между мамашиных окороков, которые по контрасту с ними казались ужасающими тумбами. Колени его вздымались, ступни цеплялись дружка за дружку и подергивались, словно в агонии.
— Тургенев!
— Чехов!
— Тургенев!
— Ой, Чехов!
— Тургенев, дра… уйоооо!
— Ыох, ыох, ыох, ыох, ыох!
Потом произошло нечто торжественное, что я мог только наблюдать, но возможности сопереживать был лишен. Вспыхнул свет, празднично расцветились витражи окон, все тела, в том числе и стариковские, мигнули предельно человеческой и предельно трагической красотой, победно вскричала Тамарочка и одновременно, взрыднув, обмякла на диванчике Вера под вошедшим в исступление Валентином. Потом музыка смолкла, стало почти тихо, и я обернулся к Манолису, а Манолис, неизвестно когда раздевшийся, стоял в позе прыгуна с вышки и страдальчески ел глазами Тамарочку.