Повести и рассказы
Шрифт:
Наши овчарки выносили наших раненых с поля боя. Наши овчарки бросались с толом под немецкие танки. Наши овчарки — именно наши, а не немецкие или среднеевропейские — несли караульную, вместе с солдатами, службу на войне.
А ныне, хоть тыща лет прошло после войны, у нас в поселке по ночам тоже лают собаки. Для кого-то, конечно, и тыща, а для меня — минуты, часы, не больше, но не в этом, наверно, дело.
Собаки лают — то ласково и лениво, то неистово и исступленно, а то настороженно…
Я привык к этому. Как к войне в войну, как теперь, в мире, к шуму электричек и радиолы в соседнем
Но вот он, давний мой добрый знакомый, говорит:
— Знаю, что неравнодушен… Не сердись!..
— К чему?
— Собак любишь!
— Люблю. Ну, и…
— А по мне, человек, понимаю, звучит гордо, а собака? Ну, вот хоть…
Три ночи он, мой знакомый, у нас в гостях. Три дня и три ночи.
— Три ночи эти глупые собаки спать не дают. И чего им? Сами не спят… Ты, конечно, не сердись…
— Я не сержусь, — говорю я.
Сам я сплю. Собаки мне не мешают. Спрашиваю знакомого:
— Почему не дают? Я сплю. Почему глупые?
— Лаять-то чего? Пустобрехи!
— А электрички?
— Так это нужно!
— А дом отдыха с его радиолой?
— Так надо же людям отдыхать…
— А самолеты?
— Еще бы! Нужно! Я не о людях, о собаках…
— А Зайчик?
— Какой зайчик?
— Лошадь по имени Зайчик. Помойки вывозит, видели? Тоже ржет!
— Рыжая? Симпатичная такая… Так это лошадь! Пользу приносит.
— А собаки, между прочим…
Я знаю всех собак в поселке. По голосам знаю и просто так. Ни одной шавки. Ни одного пустобреха. Даже среди дворняг.
По ночам собаки лают и Зайчик спросонья ржет. По ночам поют соловьи и гудят электрички. По утрам петухи перекликаются и опять — собаки. Воробьи, синицы, иволги ищут ДРУГ дружку голосами — поют, шумят, галдят.
Так должно быть.
А он:
— Глупые собаки!
Я хотел ему рассказать.
Хотел, меня подмывало рассказать ему о Дике, который ждет хозяина, пилота «Ту-104», по трое, пятеро, а то и больше суток и никак не может успокоиться, когда хозяин возвращается и — увы! — забывает Дика, бросается к сыну, жене, а не к нему. Потом Дик не спит, не может уснуть. Он лает. Ему положено лаять на каждый шум, шаг и шорох, он — сторожевой, Дик. Овчарка с помесью дворняги, но сторожевая овчарка.
О Мишке я бы тоже мог сказать. Мишка домашний, но дома у него нет — никакого дома. Оба дома не в счет. Один тут — в поселке. Второй — в Москве. Хозяев много, и почти всех их любит Мишка, но те, кого любит больше, — в Москве. Мишка ждет их, горюет, грустит и лает в ожидании. Здешние, менее любимые хозяева не понимают его, не хотят понять.
У хриплого Додона свои проблемы. Он все ждет хозяина, который уже никогда не вернется домой.
А раньше хозяин возвращался. Иногда даже по ночам.
Додон не знает, что хозяин его — теперь Герой Советского Союза, что были его похороны до Указа и что гроб его, опущенный в землю, был почти пустой, поскольку космос — это космос.
Он, Додон, лижет руки жене хозяина, девочкам — дочерям его, а ждет только его и потому лает. Лает, ожидая…
И Джек лает, и Джульбарс — правда, вовсе не тот, которого мы знали по довоенному кинофильму, и соседская Лада, и другой наш сосед справа — Антон…
Антону нужна Лада, а Ладе нужен Антон, и они лают, ждут, когда им можно будет встретиться, когда люди позволят это…
Только у нас в доме нет собаки. Нет и никогда не будет.
Отец, которого мы совсем недавно похоронили, был на войне, как я.
На войне отец отправлял немецких овчарок под немецкие танки и на немецкие минные поля. И в караул и для выноса наших раненых. А еще раньше, до войны, когда я выращивал и воспитывал в Доме пионеров немецких овчарок, он говорил мне, что собаки, как люди, все понимают…
Он ушел, уехал, давний мой добрый знакомый.
— Что так скоро? — спросил я его уже на станции.
— Не сердись, — опять повторил он, — но, понимаешь ли, мне… Эти глупые собаки по ночам совершенно лишают сна! А у меня давление, спазмы, говорят…
Он долго что-то говорил о себе и о том, что его беспокоит. Говорил, пока не подошла электричка. Он не забыл в последнюю минуту спросить меня о том, как я похоронил отца.
— Ничего, похоронил…
— Ну, будь здоров, — крикнул он мне из тамбура. — Звони!
Я возвращался со станции поздно — около двенадцати. В поселке у нас лаяли собаки. Ласково и лениво, неистово и исступленно, а то и настороженно…
Я ЛЮБЛЮ НАШУ УЛИЦУ…
Улица как улица. Ничего особенного. Дома слева, дома справа. Деревья вдоль тротуаров.
Правда, когда летом пух летит, здорово. Как снежная метель, вьется пух по асфальту. Чиркнешь спичкой — пух с треском вспыхивает и кружится, крутится струйкой вместе с огнем.
Многие ребята занимаются этим, а я раз попробовал — не повезло. Шофер самосвала остановил, вылез из кабины: «Что, пацан, лучше занятия не нашел? Ты б еще мне под бензобак фитиль сунул!»
Так пух перестал меня интересовать — и деревья вместе с пухом.
Ну, улица и улица. Почта на одном конце, почта на другом. Булочная рядом, химчистка, овощная палатка, три магазина — «Мясо», «Диета», «Продовольственный». Еще — универмаг и комбинат бытового обслуживания. Это хорошо. Мать все время гоняет меня то за тем, то за этим. Пять минут, и я свободен. Все близко. Удобно, конечно.
Кино у нас на улице два — маленький кинотеатр и большой. Это на самом деле хорошо. Детский «Друг», взрослый — «Питер». Они так называются — детский и взрослый, а на самом деле — одно и то же. В детском крутят взрослые фильмы, а во взрослом — детские. В обоих — и те и другие. Так что можно ходить. Родители отпускают. И даже раньше, когда я маленьким был, отпускали одного. Близко, улицы не переходить, — пускали. И в школу так, начиная с первого класса, вот уже восемь лет. Школа уж совсем рядом, ближе «Питера».