Повести и рассказы
Шрифт:
— Нет, Фома, — сказал я, жалобно вытирая слезы. — Возьми ты ее обратно, жалко такое добро выбрасывать. Не по мне это…
— Вот так, шушера мелкая, — засмеялся Фома. — Каждый курящий — это тебе герой уже. — Он захлопнул портсигар и небрежно опустил его в карман брюк. — А вообще, мил ты друг мой, все в жизни так… Потом привыкнешь. Ну, прощай. Люблю я свободу, и жизнь вора — вот что по мне.
…Вновь в нашем дворе Фома появился через три года.
Он приехал поздно вечером, когда никого из ребят во дворе уже не было, долго, говорят, курил, сидя на лавочке
А утром он спустился со своего второго этажа, подпер спиной дверь подъезда и крикнул:
— Эй, шушера, кончай игру, вали ко мне.
Мы подошли. Фома вытащил из кармана все тот же белый, с силуэтом Петропавловской крепости на крышке портсигар, обнес всех по кругу и закурил сам, по-особому улыбаясь — иронической улыбкой превосходства.
За три года он вытянулся вверх, но ширины в плечах ему будто не прибавилось — он гляделся еще костлявей, чем раньше. Лицо у него было стариковского глинисто-серого цвета, и из пор на лбу точками выступил пот.
— Вот такая жизнь, шушера, — сказал наконец он. — Такая жизнь: два года колонии, сломанный позвоночник и туберкулез.
Сказал и закашлял, гулко и трубно, словно в пустую железную бочку…
Он поступил на работу и повел дружбу со старыми своими друзьями. Он любил кино и в огромный зал поселкового кинотеатра «Темп» два раза в неделю заглядывал непременно. В толкучке вваливающихся в зал людей действовал Фома решительно и смело. Потом ходил по двору и торговал то американским шариковым карандашом, то зажигалкой, то бумажником из крокодиловой кожи… Где-то в бараках по улице Молотова была у него Зиночка, к ней он захаживал удовлетворить свою мужественность.
Раза три он начинал ходить в шестой класс вечерней школы, но ветер странствий отбил у него всякую охоту учиться, через месяц он бросал школу, и снова длинный его, ломкий силуэт часами маячил во дворе.
Фома стал водить знакомство с нами: то помогал починить сломавшийся Борьки Жигалова велосипед, то доставал одному ему ведомыми путями детали для телеграфной связи, которой мы с Борькой соединяли свои квартиры. Отдавая детали, он ухмылялся, прищелкивал пальцами: «Гони монету», — и мы расплачивались с ним нашими двугривенными, сэкономленными на школьных завтраках.
Однажды, года через два после своего возвращения, Фома зашел ко мне выпить четвертушку. Кроме меня, дома никого не было, он прошел на кухню и сел к столу.
— У-у, ты… — сказал он. — Богато живете. Буфетик, чашки-вилочки…
Фома выпил водку и сунул чекушку в карман.
— Сдам, — пробормотал он. — Тож деньги… — Облокотился о стол и тяжелыми, неподвижными глазами посмотрел на меня.
— Вот в милиции говорят мне: зачем живешь? Странный вопрос — зачем я живу… — Фома засмеялся, но глаза его оставались все такими же неподвижными. — Я, думаешь, почему ворую? Я, думаешь, воровать люблю? Хрена с два!.. — закричал он и грудью лег на стол. — Тоска меня какая брала… вот совру — гадом стану… Денег хотел, ух, хотел: нажрусь, напьюсь, мать с сеструхой накормлю, свободный человек — что хочу, то делаю…
Прямые жирные космы его волос упали на глаза, лоб покрылся точками пота. Фома встал и на деревянных ногах пошел к двери.
Туберкулез не залечивался. Фома то исчезал надолго со двора — дышал сосновым воздухом на Лесной даче, — то вновь появлялся. Врачи запретили ему пить, но он пил и только со странным ребяческим удовольствием играл в игру, которую сам себе придумал: покупая водку, старательно приклеивал на бутылку этикетку «Ессентуки». Потом ходил по двору и с наслаждением, вытаскивая из кармана пиджака, совал всем под нос эту бутылку.
— Я лечусь, — говорил он, и плоское его лицо, вытянутое, словно дыня, разламывала трещина ухмылки. — Лечусь я, нормальную жизнь начинаю.
Дружба Фомы со старыми товарищами оказалась непрочной. Они уходили в армию, поступали в институты, женились — у них были свои заботы и дела, своя, нормальная, как у всех, жизнь, и в ней не было места для Фомы.
Он оставался один.
Женька Трифонов, вечный должник Фомы из-за проигрышей в чику, ненавидевший и боявшийся его, тут как-то раз вырвал у него из рук эту бутылку водки с наклейкой «Ессентуки» и, сосредоточенно улыбаясь Фоме в лицо, хватил ее об асфальт. Бутылка глухо охнула, запах спирта облаком потек от черного пятна на асфальте.
— Т-ты… Или что тебе… в бок? — пробормотал Фома.
— Иди-иди, будешь мне еще антимонии разводить. — Женька ласково погладил себя кулаком по щеке. — Лечиться — так лечись, нечего людям нервы портить.
И все больше и больше Фома бывал с нами, бывшей «шелупней». Но, когда-то считавший нас сопляками, сейчас он сам казался нам младшим, мы были словно бы старше, мы переросли его и с неохотой впускали в свой круг.
А он с нами увязывался на Верх-Исетское озеро, на озеро Балтым, играл в домино и пинг-понг во дворе.
Одним дождливым каникулярным летом скучающая наша компания валялась на полатях в дровянике Борьки Жигалова и играла в карты. Дождь шуршал о шифер крыши, зацепленный за гвоздь фонарь высвечивал желтый круг на двух пыльных пальто, мы сидели на них и лениво бросали в этот круг хрусткие прямоугольники карт.
Кто-то загрохотал в дощатую дверь сарая, крючок запрыгал и жалобно завизжал в петле.
— Открывай, — потребовал, заходясь кашлем, голос.
— Фома, — вздохнул Борька. — Притащился… Откройте ему.
Я сполз с полатей и открыл дверь. На пороге в новом синем плаще и мягкой велюровой шляпе стоял Фома.
— Привет, синьоры, — сказал он и снял шляпу. — Разрешите погреть руки у вашего пылающего, как говорят, камина.
Плащ его был в потеках воды, с полей шляпы текло, словно с крыши.
— Ну, Фома… — зашумели с полатей. — Ну, фрайер… Все женщины — твои.
Фома захлопнул дверь.
— Всё! — закричал он. — Всё!.. Вот вам инвалид второй группы Геннадий Фомин. Комиссия припечатала — государственное обеспечение…