Повести и рассказы
Шрифт:
— Их на кирпичный водят, точно знаю, — сказал он. — Парень из класса, у него там огород возле кирпичного, всегда их видит.
Фома уже бегал с ребятами смотреть на немцев. Лагерь находился за последними домами по улице Калинина: высокий забор из досок с проволокой наверху и будками часовых по углам. Надо было, чтобы тебя кто-нибудь подсадил на дерево метрах в десяти от забора, — сесть там на ветке, и оттуда весь лагерь становился виден. Внутри в лагере тянулись рядком несколько бараков, совсем обычных, будто и не для немцев, только дровяников не было возле них, сами немцы ходили по лагерю туда и сюда,
Но увидеть немцев вблизи, когда их поведут с работы под охраной конвоя, — это было совсем другое дело, и Фома, хотя его и не брали, увязался за большими ребятами. Бежал сначала за ними поодаль, а потом, когда отошли от своего барака порядочно, Вадька Боец свистнул его:
— Ну, че тащишься? Иди сюда!
На изгибе дороги, ведущей от кирпичного завода к лагерю, протолклись до красного солнца над лесом, но немцев все не вели. То ли вообще не водили их на кирпичный, то ли они прошли уже… Вадька Боец сбегал к лагерю, слазил на дерево и, возвращаясь, закричал еще издалека:
— Да они уже там все!
На Герку стали шуметь, что он позвал, ничего толком не зная, говорить, что он всегда так, стали обзывать по-всякому и смеяться над ним, и Фома смеялся вместе со всеми.
Герка разозлился так, что от злости у него сделались серыми губы.
— А тут еще че, Галош?! — закричал он на Фому. — Ты-то че еще тут?! Шел, галошами своими шаркал, из-за тебя же и опоздали!..
— Че из-за меня-то? — попробовал оправдаться Фома.
— То из-за тебя! Галош драный!
Мало, что все это было несправедливо, но и обидно было — при чем здесь «драный», — и Фома не снес.
— А ты Скоба, сын жлоба! — выкрикнул он слышанное.
Герка ударил его так, что Фома, упав, перевернулся через голову.
Обеспамятев, задыхаясь от горькой обиды в груди, он бросился на Герку, схватил его за грудки, и они полетели в дорожную пыль теперь вместе.
Ребята стояли вокруг и развлекались:
— Так, Галош, — кричали они, — дай Скобе! Фонарь под глаз ему! Ух! Галош, не, ты, как Гастелло! Давай, Галош, сталинский сокол!..
Но, конечно же, Фома был слабее Герки и досталось ему. Он плелся за ребятами, далеко отстав от них, ревел, грязно размазывая дорожную пыль по лицу слезами, и держал штаны рукой. Ни одной пуговицы не осталось на них, и лямки тащились за ним по земле двумя хвостами. И были штаны еще порваны в двух местах, был порван американский, доставшийся матери через профсоюз по талону свитер, и ничего не осталось на рубахе от воротника.
Мать, когда увидела его на пороге, так и взвилась:
— Поганец такой!.. Ты что со мной делаешь?! Я тебе инженер, обновы тебе справлять, что ни день?!
Она и в самом деле, увидев Фому, страшно расстроилась. Подходил июнь месяц, детсад скоро выезжал на дачу, а другого свитера на случай холодной погоды у Фомы не имелось, штаны оставались только нарядные, и с рубахами было то же самое.
— Так а я что, я виноват, что ли, — ревя на пороге и снова растирая грязь по лицу, выговорил Фома. — Это Скоба… Все Галошем меня да Галошем… а я его раз… а он меня…
— У ты, боже ты мой! — дергая его к себе за руку и начиная сдирать с него свитер, сказала мать. — Галош и есть настоящий, правильно тебя дразнят. С Геркой связываться — о, сравнил себя! Да я бы на его месте вообще тебя голиком оставила, шел бы, срам прикрывал! Галош такой…
Все Фома готов был выдержать дома, этого не выдержал. Пусть бы ругала как хочет, но защищать Герку…
— А ты! А ты!.. — вырвавшись из ее рук, закричал он ненавистно. И в нем всплыло то, двухгодичной давности. — А ты гуляешь почем зря, все равно как немка совсем!..
Выбирай нарочно, неподходящей момента он бы не выбрал.
В комнате за столом сидел, пил чай с сушками новый материн поклонник дядя Вова, демобилизованный сержант с двумя ранениями в грудь, но с обеими руками и ногами, сейчас пильщик на ДОКе — деревообрабатывающем комбинате при заводе. Он жил у них безвыездно целых уже два месяца, и мать очень надеялась, что останется насовсем. Хотя сытнее и не стало, она что-то вдруг потолстела и чувствовала, что тот спелый женский сок, которым налилась после родов, будто вытек из нее, высочился капля за каплей — мужики не подкатывались уже к ней, как прежде. Да и подросли, вошли в возраст молодые девки, и было их хоть пруд пруди, — кончился ее недолгий праздник, и она держалась теперь за каждого мужика, который перепадал ей, с каждым связывала надежды.
Мгновение, как Фома выставил ее перед ее сожителем на позор, она стояла в ужасе, не зная, что делать. Потом сказала нелепое, первое, что пришло в голову в оправдание:
— Это я-то, как немка? Я-то? Да я тебя манкой все время кормила… ни дня без манной каши не сидел, всегда доставала!
Это она не столько уже и Фоме говорила, сколько своему пильщику, говорила — и боялась глянуть в его сторону.
А Фома уже сорвался, и его не держало.
— Плевал я на твою манку! — закричал он, сдирая с себя рубаху без воротника и пуговиц и бросая ее матери. — Сама ешь ее! Ненавижу твою манку, надоела мне!
— Ты это как с мамкой?! — подал голос из-за стола дядя Вова. — Это как — надоела?! Самая полезная, понимаешь, каша, дети без нее не растут, понимаешь?! — Он сидел за столом, держа обкусанную сушку у рта, а из эмалированной кружки с чаем поднимался струями горячий пар. — Жаль, ты мне не сын. А то, будь ты мне сын, я бы тебя так отлупцевал!
— А отлупи, отлупи! — с облегчением и радостью позволила мать, отступая от Фомы и открывая его для сожителя. — Отлупи, покажи ему!..
Она-то боялась, что после сказанного Фомой потеряет своего пильщика, а он, мало что вступился за нее, не обратив на сказанное никакого внимания, он еще и свои права заявил на Фому, значит, не просто так собирался с нею… оттого она и обрадовалась.
— Ой, не надо, дядь Вов! Ой, не бу… ой, не буду больше… буду кашу есть… ой, так не буду больше! — кричал Фома, когда дядя Вова, отхлебнув еще разок из кружки, поднялся из-за стола и пошел к нему, расстегивая на ходу и вытаскивая из петель хэбэ широкий свой офицерский ремень.
Но дядя Вова бессловно подошел к нему, сложил пополам, зажал между коленями, сколько Фома ни брыкался, стащил с его худой попы располосованные штаны и звонко и больно отвесил десять горячих.
— Будешь знать, как с мамкой вести себя, — сказал он, всовывая ремень обратно в петли. — А то, понимаешь, манная каша ему… Я теперь за тебя примусь!