Повести и рассказы
Шрифт:
Истомин понимал. Истомин любил ездить в недальние от Москвы города, любил притормозить минут на пятнадцать, поставить авто на обочину, полежать в траве и посмотреть в небо, особенно если оно чистое и высокое. А еще он любил притрассовые деревни, любил прогуляться по их главным улочкам, заглянуть в промтоварные магазины и даже купить там что-нибудь вроде английских лезвий для бритья или венгерских подтяжек, что-нибудь супердефицитное, невесть как задержавшееся в тесной полутьме магазинчика, хотя и абсолютно ненужное Истомину. Ну вот, к слову, брился он электрической косилкой, а брюки поддерживал ремнем…
Да не в покупках дело, не в промтоварах!
Так в современной музыке, в пресловутом «тяжелом роке», вроде бы заглушенная сумасшедшими аккордами ритм-группы, вроде бы забитая неистовыми брейками ударника, вроде бы задавленная металлически гулкими звуками синтезатора, до странности легко прорывается наружу тонкая и чистая основная мелодия, ведомая тонким и чистым голосом. Красиво.
Будем считать, что Истомин работал в стиле «тяжелый рок».
А между тем он уже оставил позади город Пушкино: медленно проплыли на фоне голубого-преголубого неба синие-пресиние купола Никольской церкви.
Что-то у него стряслось с настроением, что-то излишне минорной слышалась сегодня мелодия… чего?.. ну, скажем, дороги Москва – Ярославль, будто написана она была не в вышеуказанном модном стиле, а эдак в неровном ритме грустного свинга. Истомин сам определил свое состояние: ему скверно ехалось.
А с чего бы скверно, думал он. Все вроде в порядке, все в норме: фильм счастливо вплыл в съемочный период; книга в издательстве – на подходе, уже сверка прошла; сын здоров и весел, двоек не приносит, тренер по велоспорту им доволен; жена работает, прямо-таки купается в своей работе и не вмешивается в личную жизнь Истомина.
А что личная жизнь?
И личная жизнь прекрасна. Сорок лет – возраст невеликий, здоровье в порядке, спасибо зарядке, внешние данные не оставляют желать лучшего, все при нем, при Истомине: и лицо, и одежда, и душа, и мысли.
Так в чем же дело?
А ни в чем конкретно, здраво уверял себя Истомин, просто имеет место некий душевный дискомфорт, некое легкое депрессивное состояние, вызванное в последние месяцы как раз излишним напряжением души и мысли, излишним, значит, перенапрягом за письменным столом, будь он проклят, любимый. В самом деле, не без умиления признался себе Истомин, ведь ты только за столом и перенапрягаешься, только чистый лист бумаги и вызывает у тебя разного рода страсти, но все они, сэр писатель, умозрительны, ибо не подкреплены страстями реальными, взаправдашними. Холоден ты, корил себя Истомин, аки лягушка… нет, лучше змея, кобра или гюрза…
Строг к собственной персоне писатель Истомин, ох как строг! Но, если вглядеться, за этой внешней строгостью легко проглядывало милое кокетство горячо любящего себя человека. Вот с мерзкой лягушкой, с зеленой тварью сравниваться не захотел, предпочел благородный холод змеиного тела, длинного и элегантного, хотя на чей-то взгляд тоже премерзкого.
Истомин передвинул рычажок на рулевой колонке, на ветровое стекло брызнули два водяных фонтанчика, а резиновые фиатовские щетки смыли с него расплющенные в слишком свободном полете тела мелких насекомых.
Но будем справедливыми: Истомин все про себя знал, все свои недостатки изучил на жизненном опыте, и когда жена либо иные знакомые представительницы прекрасного пола начинали ему их перечислять, то Истомину становилось скучно: ладно бы что-то новенькое, а то ведь все давно известно. Другое дело, что, любя себя, извините за невольную рифму, Истомин нежно любил и собственные недостатки. Какой-то классик утверждал, что любовь – коли это и вправду любовь – не терпит оговорок. Если ты говоришь, что безумно любишь женщину, но тебе очень не нравится… что?.. ее левый глаз, например, то это, простите, никакая не любовь, а одно притворство. Раз уж любишь, то никакой глаз любви не помеха.
Истомин был согласен с классиком.
Видимо, поэтому, знакомясь с женщинами, он немедленно искал в их облике или в их поведении этот самый, говоря образно, левый глаз, искал и, естественно, находил – кто без недостатков, поднимите руку! – и только что родившийся роман, а точнее, новеллка немедленно устремлялась к логическому финалу, к последнему «прости», к банальному «прощай». Призрак левого глаза прямо-таки парил над недлинными отношениями Истомина с дамами, и это, к слову, тоже входило в большой комплекс любви к самому себе. Безгранично любить еще кого-то, считал Истомин, – значит распылять силы, подрывать здоровый дух в пока что здоровом теле. И такое ровное и мягкое отношение к героиням помянутых новеллок рождало спокойствие, логикой отмеренный уровень страстей, а стало быть, и безвзрывный исход. Никто из однажды покинутых дам на Истомина не обижался, глупых сцен не устраивал, более того, многие продолжали невинно дружить с ним, а особо тактичные даже становились друзьями дома.
– Ты анестезиолог расставаний, – сказала ему как-то одна прелестная и, заметим, афористичная особа.
И он принял на вооружение удачный термин и при случае употреблял его – не в оправдание собственной тактики, упаси Боже, но в утверждении оной.
Впрочем, Истомин подозревал, что кое-какая боль терзает кое-каких его подружек, но даже не позволял себе думать об этом. Он, напомним, – анестезиолог. Терапия и психоневрология – не его области.
У поворота на Абрамцево ему проголосовали. Высокая шатенка взмахнула рукой, внезапный порыв слабого до умеренного швырнул ей на лицо длинные прямые волосы, и Истомину показалось…
Да ни черта ему не показалось, не могло показаться! Он включил правую мигалку, легонько прижал тормоз и скатился на обочину. Перегнулся через сиденье, открыл пассажирскую дверцу, сказал:
– Я прямо.
– Я тоже, – сказала длинноволоска и по-хозяйски уселась рядом, умостила в ногах синюю спортивную сумку с ковбойской надписью «Родео» на боку, отбросила назад легкие волосы. – Привет.
– Привет, Анюта, – сказал Истомин, ничуть не удивляясь тому странноватому факту, что его первая – бывшая – жена ловит попутные машины у поворота на Абрамцево. – Ты, собственно, куда?