Повести и рассказы
Шрифт:
Я брел, и останавливался, и снова тащился, хлюпая ботинками по выпуклому гладкому шоссе. Никто не обгонял меня — ни грузовая машина, ни маленькая. В такую пору все сидят дома…
Хоть бы сова пролетела, в глаза мне светлыми глазищами глянула… словно это глаза отца. Но глаза отца спят под землей.
Временами дождь обрывался, будто его струи ветром завязывало в неопадающие жгуты, и тогда среди туч даже звезда зеленая проскакивала. И я вдруг понимал, как одинок теперь в огромном, по-прежнему непостижимом для моего ума космосе…
Выйдя
Вспомнил: а я ведь уже когда-то ходил пешком все двадцать верст от нашей деревни до маленькой сельской столицы! И прошел их тоже — по воле отца.
Это случилось, когда, приехав на побывку, спросил у него (мы сидели, распаренные, в бане, в дальнем конце огорода):
— А почему немцы хоть и проиграли, а живут лучше нас? — Я перед этим впервые побывал за границей, в ГДР. — Прямо фантастика, папа, как живут. Может быть, надо было нам проиграть? Вместо того чтобы тридцать лет голодать и ходить в обносках.
Отец сидел возле полка, на нижней скамейке, и странным взглядом смотрел на меня. До сих пор вижу его мокрого, плешивого, с исхудалыми темными руками на коленях, с чуть отвисшим дряблым животом. Пальцы ног, алые от болезни, в тазу с водой. Мне показалось, отец сейчас наотмашь ударит меня. А он скривил лицо и, что-то прорычав, отвернулся.
— Уходи, — донеслось до меня. — Пошел немедленно! Уезжай. И машину тебе не дам. Иди пешком!
Обычно он договаривался с водителем какого-нибудь грузовика, если тому надо было по делу в ту же сторону, а раза два и персональную свою легковушку с брезентовым верхом, пропыленную в полях, выделял, чтобы сыночек добрался до райцентра, откуда курносый автобус увезет его до речного порта.
Помню, я пролепетал, сутулясь под низким потолком, под мутной лампочкой, забранной в проволочную сетку:
— Папа, ну я же не всерьез… Я же…
— Уходи!.. — захрипел он. — Или я кипятком из тебя красного коммуниста сделаю! Если ты так ненавидишь свою родину!
— Папа, — захныкал я, испугавшись за его сердце, — что же, и вопросы нельзя задавать?!
Он схватил веник и замахнулся, а я, отступая по склизкому полу к двери и проехав пятками вперед, грохнулся — очень больно — хребтом о тазик. (До сих пор у меня на спине шрам.)
Отец сидел набычась, смотрел мимо меня. Мне показалось, он плакал.
В предбаннике я быстро оделся, прошел в избу, простился с мамой (она не поняла, куда я тороплюсь) и, схватив свой иностранный кейс, побрел в ночь по дороге к нашей деревенской столице.
Я понимал, что отец прав. Я ревел, кулаками утирая слезы. Я просил у него прощения. Но — не вернулся. Топал по вязкой черной дороге — куда хуже была дорожка, чем нынче…
И вот я снова иду пешком вдоль этих полей и снова — по воле отца.
Только на этот раз он не за спиной моей, а впереди, ждет меня под рябинкой, на краю маленького городка.
Прости, папа. Юность умеет задавать ужасные вопросы. А отвечать на них приходится ей же, но только пользы от этих ответов никакой…
Я нагнулся, сорвал черный уцелевший колос. Земля, кормилица наша, скоро уснет под снегом…
Когда-то и я, как все школьники нашего села, работал на току, перелопачивал зерно, не давая ему тлеть. Голодные, мы падали на жаркие кучи, словно на нечто живое, хватали горстями и жевали, выдувая смешные пузыри.
Мать рассказала, что в свой последний год жизни отец угрюмо молчал.
Целыми днями. Нет, не травил душу водкой. Просто молчал. Слова не произнес…
Утром, в сплошном белесом тумане, я добрался наконец пешком до районного центра, где над крышами теперь мерцает золоченый крест восстановленной церкви (раньше в храме грохотала машинно-тракторная станция) и сияет чуть левее, немного поближе, полумесяц новой мечети.
Мокрый, без сил, миновал я куцый памятник Ленину (стоит с кепкой в кулаке и отбитым ухом), постучался в дом приезжих:
— Место найдется?
Недоспавшая тетенька в белом халате сладостно зевала и улыбалась.
Место нашлось. Мне она выделила комнатку с одной койкой и тумбочкой.
Немедленно раздевшись, я лег в ледяные, но чистые простыни с печатями по углам и улетел в прошлое.
БРАТЬЯ-ПАСЕЧНИКИ
Их было два брата-близнеца — Тимур и Васил. Позже на русский манер их стали местные начальники называть Тима и Вася, хотя им, и Тиме и Васе, прошедшим Великую Отечественную войну, было уж за сорок.
Я с ними познакомился еще школьником, а подружился, когда наезжал на лето из города к родителям в начале шестидесятых студентом физмата, а затем и новоявленным инженером с военного завода № 22.
Они, конечно, были похожи и лицами, и статью: мосластые, круглоголовые, лысоватые, с ленивыми, словно слипающимися от счастливой сонной жизни на природе рыжими веками. Да и уши у них были рыжие, и волосенки на затылке, и на руках рыже-золотистое волосье.
А вот глаза — пронзительно синие. Позже мать мне говорила, что не могут быть у татар очень уж синие глаза. Отец хмуро отмалчивался и лишь однажды зло крикнул:
— Могут, могут быть и у татар! И у башкир — вообще у всех!
— У башкир совсем другое дело, — начала было спорить с ним мать, надевая очки, обрадованная, что наш старый молчун встревает хоть в какой-то разговор.
— Перестань! — обрезал отец. — Погубили хороших людей. А я не спас!
И вышел вон из дома, хлопнув дверью избы, а через секунду и звякнувшей всякими железками дверью сеней.
— Как ты мог спасти, дорогой мой? — только и пробормотала вслед мать. И развела руками, словно вешая на бечеву постиранную скатерть или простыню. — Никак…