Повести и рассказы
Шрифт:
— А лучше сможете? Лучше сможете, нет?
— Сможем, — отвечал Тимур. И по-татарски обратился к брату: — Поищем на той стороне разнотравье… там жарко… ну, вывезем пару ульев… мальчишки покараулят. А?
Васил ничего не ответил. Тоскливо жмурясь, смотрел в землю.
— Почему он не отвечает?! — взъярился Курбанов. — Не хочет поддержать наш план?!
— Хочет… хочет… — смиренно бормотал Тимур. — Он думает, думает.
— Думает — это хорошо, — согласился наконец высокий гость. — Думать полезно. Вот, сейчас июнь… в июле
Иначе… закрою вашу шарашку… вы, наверное, сахаром кормите пчел?
Я разбираюсь, разбираюсь… — И обратился к своей челяди: — Ну что, товарищи, поедем дальше? Посмотрим всходы в колхозе «Гигант».
Оставшись в окружении детворы, братья долго молчали. Наконец Васил, который никогда не матерился ни по-русски, ни по-татарски, сел на землю и, сплюнув, негромко произнес нечто длинное и пугающее, с пожеланием кому-то большой занозы в штанах сзади.
А Тимур сказал:
— Почему не попробовать? Там можно собрать другой мед. Там камыш, волчья ягода, земляника, татарник, клевер… Можно, можно!
У меня еще оставалась неделя отпуска, и я вызвался помочь Тимуру и Василу.
На ранней заре, в розовых сумерках, когда пчелы еще спят, пасечники закрыли летки марлей, пропускающей воздух, мы погрузили шесть ульев на две телеги, сами сели на третью и поехали через село на другой берег реки. Транспорт нам дал колхоз.
Пчелы в ульях от тряски проснулись, гневно гудели, некоторые вырвались на волю и неслись над нами, сверкая при восходящем солнце, как искры пожара. Лошади прядали, припускали и останавливались как вкопанные.
С великим трудом проведя их за уздцы по узкому деревянному мосту и выкатив наши телеги наконец на ржавый от каждодневного зноя выгон, мы направили наш караван к холмам, поросшим ягодником и орешником.
Там, торопливо оглядевшись, расставили улья метрах в десяти-двадцати друг от друга.
Когда мы открыли летки, пчелы золотистыми спиралями взвились в небо и принялись кружить над новым местом. Но через какое-то время их стало все меньше и меньше — работники разлетелись искать цветы.
Васил с угрюмым лицом сидел на борту телеги, глядя под ноги. Тимур покрикивал на лошадей, высвобождая их из оглобель и стреноживая:
— Не бойся… Опирация кончилась. Не бойся.
Затем он срубил в ереме длинную осиновую жердь, попросил меня помочь — мы раскатали, подняли и растянули большую палатку, привязав концы к заколоченным в землю колышкам. Васил сразу же, плаксиво исказив лицо, лег внутри на ветхое одеяло.
Мы с Тимуром закурили возле костерка — я привез из города пасечникам в подарок блок болгарских сигарет с фильтром, Тимур мог их курить одну за другой.
— Конфетки, — так он оценил их качество.
Ночью лошади паслись рядом в логовине, звякая своими колокольчиками, пчелы угомонились, спали в ульях. И в раздвинутый полог палатки было видно, как над мерцающей, судорожной, живой речкой горят, переливаясь
— Слушай, — спросил Тимур. — А на луне все время светло?
— С этой стороны — да, — отвечал я.
— А почему она не крутится? Как портрет на Первое мая, все время смотрит.
— Видишь ли… — начал я было объяснять схему Солнечной системы. Но в эту минуту Васил рывком сел рядом в палатке. Он часто и тяжело дышал.
— Что с тобой, родной? — спросил участливо Тимур. — Сон плохой видел?
Васил не отвечал. Поднялся и ушел в темноту.
— Наверно, живот болит, — объяснил Тимур. — А у меня голова болит. Я же контуженый. Нам бы с Василом пенсию… говорят, рано… Я читал в газете «Правда»: в Болгарии, кто воевал на стороне Красной армии, получают пенсию.
Васила что-то долго не было.
— Может, пойти поискать? — предложил я.
— Зачем?.. — зевнул Тимур, ложась на спину. — Он там лежит. Ему в палатке душно.
И в самом деле, вынырнув из палатки, я увидел — шагах в пяти, на траве, чернеет фигурка пасечника. Глаза его были закрыты, ноги босы.
Спал ли он?
Я стоял, не уходя в палатку. Поклялся: в следующий раз привезу братьям американские джинсы. Достану, куплю хоть у спекулянтов.
Через три дня я уехал в город.
Ближе к зиме написал матери письмо, спросил, как там дела у наших пасечников. Джинсы уже купил, берег до следующего лета… А может, если смогу раздобыть еще одни, вышлю посылкой…
Ответ матери меня смутил.
«Мальчик мой, про них всякое говорят. Будто бы пьянствовали…
Хулиганили. Вот и посадили их…»
Как посадили?! За что?
И только приехав на родину следующим летом, проскочив из дому на старом велосипеде до пасеки, где меня встретили совсем другие люди, узнал, что произошло год назад.
— Помощники районного секретаря, — рассказывали мне земляки, — будто с цепи сорвались! Наезжают на мотоцикле или даже на «Волге» каждую субботу и воскресенье: когда будет хороший мед? Сами себе они, конечно, наливают, какого дадут Тимур и Васил, а вот для Курбанова все требуют чего-то особенного. Увозят в трехлитровой банке на пробу — возвращаются сердитые: плохой мед! Альберту Фаузовичу не нравится.
После одного из таких наездов молчаливый Васил надел белую рубашку (подарок дочери) и старые военные брюки, пошел в деревню к председателю колхоза. Он выпросил на два дня машину «ГАЗ-51» и поехал через Старую Михайловку и Поисево вверх, через холмы и синие боры, в Башкирию, соседнюю республику, на ярмарку.
Мигом продал там свой мед и купил на часть вырученных денег двенадцатилитровую канистру башкирского. Самого хорошего, видимо самого дорогого.
И когда в очередной раз на пасеку прикатили посланцы районного начальства, налил для Курбанова литровую банку на пробу. Взял с самого верху, со всплывшей пыльцой, от которой, как от самосада, першит в горле.