Повести моей жизни. Том 1
Шрифт:
Я начал соображать, как бы мне выйти из этого отчаянного положения, но оно тотчас же представилось мне в таком виде. Грибоедов, чтоб разрядить нервную атмосферу после ужасного скандала, решил отупить головы присутствовавших вином и велел выкатить полный бочонок. В этом разгадка появления бочонка... Буду же поддерживать его игру. И нимало не сопротивляясь, я начал по каждому новому требованию собеседников выпивать мелкими глотками, чтоб протянуть долее время, стакан за стаканом.
Я почувствовал, что стал здесь как бы громоотводом. Всеми окружающими овладела какая-то мания
— Смотрите! Он уже не пьет!
— Пей! — ревел тогда Грибоедов и сейчас же дополнял мой стакан до краев.
Грибоедов не был политическим эмигрантом; он служил контролером в Государственном банке в Петербурге, но всей душой сочувствовал начавшемуся революционному движению, и его петербургская квартира была всегда приютом для лиц, разыскиваемых правительством по политическим делам. Он был другом известного петербургского доктора Веймара, умершего потом в Сибири на каторге, и писателя Глеба Успенского.
О физической силе Грибоедова ходили легенды.
Раз они все трое шли по Невскому проспекту из ресторана, не твердые на ногах и около какой-то площади натолкнулись на стоящий тут казенный деревянный домик для городовых.
Теперь нет таких домиков вроде беседок, но в описываемое мною время они были, и задний темный чулан служил там помещением для арестованных на улицах, пока городовой шел за извозчиком или с докладом в свою часть. Городовой выругал их пьяницами, они выругали его, а он позвал из домика своего товарища и, арестовав, запер всех троих на замок в заднем темном чулане своего дома. Затем оба городовых ушли.
Все трое, постучав достаточно в дверь и не получив ответа, начали напирать на нее, но она оказалась слишком крепкой, с железными толстыми засовами. Грибоедов заметил, что при их работе трещал угол домика. Наперев на него вместе с Веймаром, он выдавил весь этот угол, и все трое вышли в образовавшееся широкое отверстие и благополучно ушли домой. Сюда, за границу, он поехал вместе со мной и Саблиным лишь на несколько недель, взяв из Государственного банка временный отпуск.
Теперь я чувствовал, что мне уже не увернуться от его бдительного надзора, и потому только оттягивал время, выпивая свои все подновляемые стаканы еще более мелкими глотками, но почти не отставляя от губ.
Наконец я почувствовал, что не могу более терпеть. В растянутом от вина желудке начались спазмы, и вино начало подниматься вверх к горлу. Я встал, чтоб выйти.
— Стой! Куда идешь? — загремел Грибоедов, хватая меня своей железной рукой.
— Пусти! Я только на минуту. Сейчас вернусь.
— Честное слово? Не удерешь?
— Честное слово.
— Ну тогда иди! — сказал он, выпуская меня.
Он ударил кулаком по столу так, что все стаканы и сам бочонок подпрыгнули.
— Мы здесь все верим честному слову! — закончил он торжественно.
Я быстро выбежал на внутренний дворик ресторана, и там во тьме все мое вино возвратилось в мой рот, а через него на мостовую. В голове стало сразу легче. Я почувствовал себя сильно освежившимся и, после нескольких минут хождения по дворику с открытой головой под мелким дождем, возвратился к товарищам.
— Смотрите! — загремел Грибоедов, — он все еще на ногах! Не быть этому! Пей еще.
И в меня опять начали вливать стакан за стаканом.
Но от нервного ли напряжения этого вечера или просто от свойств организма, благодаря которому спиртные напитки никогда в жизни не действовали на твердость моих ног и связность речи, я вынес с честью и это испытание. Подливая из бочонка мне двенадцатый или пятнадцатый стакан, Грибоедов вдруг увидел, что бочонок опустел и из крана ничего не льется. Это обстоятельство привело его сначала в полный столбняк. Он нагибал бочонок всеми способами, тряс, чтобы услышать внутри плеск, но там явно ничего более не было. Он вновь тупо уставился на меня.
— Вырвался! — загремел он. — Вырвался! Все еще может стоять на ногах! Ну так веди же нас с Саблиным на квартиры!
Один уцепился за одну мою руку, другой — за другую, и мы пошли, слегка пошатываясь, по темным женевским улицам.
Было три часа ночи. Я их довел до отеля дю-Нор, где отпер дверь запасным ключом, экземпляр которого дается в Швейцарии каждому постоянному жильцу, поднялся с ними до их комнат, уложил в постели и затем побрел в свою типографию, где и нашел себе забвение на своей куче листов типографской бумаги.
Я проснулся утром со страшной головной болью. В моем рту, как выражаются пьяницы, на другой день после выпивки «было так мерзко, как будто квартировал целый эскадрон жандармов».
Кошмар предыдущего вечера встал в моем уме во всех своих мельчайших подробностях. Я не винил своих друзей. Я понимал настроение этих чистых по натуре, но больных, разбитых жизнью душ, стремящихся к идеалу и вдруг натолкнувшихся на такую житейскую прозу в своей собственной среде.
Мне вспомнился мой переход через границу, благоговейное чувство будущей близости к ветеранам революции, к патентованным героям.
— Разочаровался ли ты в них теперь? — спрашивал меня один внутренний голос моей души.
— Нет! Тысячу раз нет! — отвечал ему другой. — Ты не имеешь даже права разочаровываться! Ты был похож на пылкого юношу, который попросил бы своего отца показать ему истинных героев, и отец повел бы его в дом инвалидов. Да! Там этот юноша действительно увидел бы только патентованных героев, и каждый их недостающий член подтверждал бы их героизм. Вот у этого глаз был выбит пулей, когда он впереди всех бросился на неприятельское орудие, но с тех пор начал все видеть вкось. Вот у этого нога была оторвана ядром, когда он вырвал неприятельское знамя, но с тех пор он не может правильно ходить. А вот у того нервы, порванные близким взрывом бомбы, остались до того испорченными, что у него начинаются судороги при каждом волнении. Кто способен упрекнуть их за это? Кто решится сказать, что они не герои? Ведь самые их слабости и недостатки и есть их патенты на героизм! У тех, кто только притворяется героями, их никогда не будет. Те будут всегда целы и невредимы...