Повести моей жизни. Том 1
Шрифт:
Было видно, что им очень хотелось похвастаться передо мною своим приобретением.
— Поедемте! — сказал я, очень довольный таким предложением.
Проехав версты три проселочной дорогой, вьющейся среди двух стен колосьев, склонившихся по обе стороны, мы выехали в дубовый лесок к речной долине. Там на берегу сидело уже несколько человек крестьян украинского типа, босых, усатых, в белых рубашках и штанах. Два чугунных котелка на треножниках из палок висели над тощими костерками из прутьев. В одном дымилась похлебка, в другом каша.
— Пообедай сначала с нами, — сказал
Все остальные весело смеялись, приговаривая:
— От баба!
И я тоже смеялся, так как изображать какого-то Угрюма Неелова было неудобно, да и чувство прежней горечи за свои поруганные идеалы совершенно прошло во мне. Я понимал, что подобные «от-бабы» неизбежно будут существовать до тех пор, пока встречают такое благодушное отношение к себе в своей среде.
Поев похлебки и каши с подсолнечным маслом из снятых с огня котлов, мы все отправились на купленное поле, и я, как единственный, умеющий писать, принял деятельное участие в его домашнем размежевании, записывая отсчитанное нами на лоскутке бумаги и вбивая в землю тычки и колышки.
Так прошло до вечера. Огненная полоса вечерней зари широко разлилась над степью по всему северо-западу, а на востоке ясно и отчетливо зарисовался на небе темно-фиолетовый вечерний сегмент земного шара на голубой завесе расстилающейся вверху атмосферы.
Мы выкупались вечером в теплой воде тихой речки, причем меня поразило, что ни один из этих степных людей не умеет плавать, но потом я понял, что это по причине редкости у них больших озер и рек. Окончательно подружившись со всеми, я завел опять у вечернего костра свой обычный разговор о том, что в чужих странах, за морями, люди управляются сами собой и что у нас в России появились в столицах люди, желающие того же, и предложил им из своего мешка несколько экземпляров «Сказки о четырех братьях», где говорится обо всем.
— Вот почитай! — и я подал ближайшему книжку.
— Спасибо, — сказал он, отказываясь, — не надо, я не умею читать!
— Бери, коли дают! — попрекнул его мой прежний собеседник, — видишь, бумага-то какая чистая! На цигарки нет лучше. Дай и мне парочку, — обратился он ко мне, протягивая руку.
— Что ты! Разве можно такие хорошие книжки рвать на цигарки! — возразил я возмущенный. — На цигарки не дам ни одной!
— Ну дай! — сказал он умильно. — Сынишке отдам, он у меня грамотный, прочитает, а я послушаю.
Я дал ему с великим сомнением в душе, так как видел, что он хитрит. Я не был уверен вполне, что правильно поступаю, но отказывать было неудобно.
3. Ночь в степи под телегой
Спустившаяся незаметно ночь взглянула на нас миллионами своих глаз. Невысоко стоящая луна протянула от деревьев черные длинные тени, и дубовый лес слился в одну сплошную стену за нами.
— Будем спать! Полезай под мою телегу! — сказал мне мой главный спутник, и я сейчас же исполнил его желание. Я влез под телегу и улегся на теплую землю, положив под голову свой мешок.
Я не устал и даже не желал спать, но мне хотелось немного сосредоточиться. Меня сильно затронуло простодушное объяснение крестьянина, почему они предпочитают разделить купленную землю. «Своя-то выгоднее!» — звучали у меня в ушах его слова.
Если при настоящем моральном развитии крестьянства, думал я, когда требования личной выгоды берут у большинства верх над требованиями общей справедливости, своя собственная земля вызывает больше заботы и потому дает больше хлеба, чем общественная, то земледельческий класс рано или поздно фатально, неизбежно перейдет к этому роду землевладения. При нем оно будет зажиточнее и потому будет иметь более времени, чтоб посвящать своему духовному развитию. А высшее духовное развитие заставит его в следующих поколениях ценить общее благо выше своего собственного, и тогда осуществится, сделавшись более выгодным и оставаясь в то же время и более справедливым, и общее землепользование вместе со всеми великодушными идеалами социализма.
Повысившийся тембр разговора под соседней телегой вдруг отвлек мое внимание от отвлеченных мыслей.
— Я дал ему мои сапоги идти в город без дырки, а он возвратил мне их с дыркой! — опять горько жаловался там мой приятель своему собеседнику, и в голосе его кипело неподдельное негодование.
«А между тем, — пришло мне в голову, — когда корчмарка не отдала мне сдачи при нем с моего двугривенного, он первый же смеялся этому!» Так первобытная мораль всегда одна и та же! И мне вспомнился когда-то и где-то прочитанный рассказ... Английский миссионер в Африке спросил тамошнее дитя природы, первобытного негра, укравшего у него сапог:
— Разве хорошо воровать?
— Хорошо, если я сам сворую, — отвечал тот, подумав, — и нехорошо, если своруют у меня!
Я взглянул на тележные колеса по ту и другую сторону от моей головы, и еще не испытанное никогда ощущение человека, спящего под телегой в степной равнине, охватило меня своей оригинальностью. Ведь весь мир представляется нам в том или другом виде, судя по точке зрения, с которой мы на него смотрим. Я часто, например, закидывал свои колени за крепкий сук дерева или за палку трапеции и, вися вверх ногами, созерцал окружающий меня ландшафт. Как непохож казался он мне на обычный с этой новой точки зрения!
А теперь из-под телеги мир казался мне еще своеобразней. Сквозь спицы колес смотрела на меня с неба желтоватая, ярко мерцающая звезда — уже заходящий Арктур. А кругом меня и выше моей головы, за колесами и под самыми колесами, тихо качались в бледнолунном свете длинные, тонкие колоски луговой травы... Душистый луг тянулся куда-то в безбрежность, весь облитый серебристым сиянием. Огни двух наших костров, горевших невдалеке, уже потухли, и около красноватых дотлевающих углей лежали пластами мои товарищи по ночлегу. Казалось, что их фигуры плотно-плотно прилегали к груди их кормилицы-земли и составляли неотъемлемую часть ее огромной поверхности, как и окружающие их луговые цветы и травы.