Повести моей жизни. Том 1
Шрифт:
«Вот, — мечталось мне, — внизу под нами, на расстоянии немногим более того, которое могла бы достать моя рука, кончается уже органическая жизнь земли, и идут на невообразимо громадное расстояние, до самой Новой Зеландии и Австралии подо мною, неведомые никому наслоения внутренности земного шара. Как было бы хорошо, если б, надев какие-нибудь волшебные очки, я мог увидеть там внизу их очертания, а за ними никогда не виданные мною удивительные Магеллановы облака и созвездия южного неба!»
Я повернулся лицом вниз и, стараясь глядеть сквозь землю, представлял, что вижу там все это. И воображенье
Это было поэтическое начало одной из сотен книг, которые таким же образом складывались тогда в моем воображении, вечно работавшем и во сне и наяву, — книг, которых мне никогда не суждено было написать, потому что всегубящий абсолютизм уже раскрывал надо мною свои черные когти, и в эту самую ночь, когда я лежал в степи под телегой и пытался глядеть сквозь земной шар на южные созвездия, меня разыскивали его слуги по всей России, как одного из опаснейших людей.
Взошедшее солнце радостно улыбалось всей природе, когда я проснулся после второй ночи своих странствований в народе, разбуженный говором моих компаньонов. Они уже развели огонь, и котелок снова дымился над ним на своем треножнике из палок.
— Вставай! Закуси с нами, а потом и в путь. Довезем назад до большой дороги! — обратился ко мне один из крестьян, увидев, что я приподнялся на локтях под телегой и смотрю на них.
Мой вчерашний приятель, сидя на корточках у котелка, мешал его содержимое ложкой и курил цигарку, свитую из бумажки розового цвета, совершенно такой же, какая была на выпрошенной им у меня для маленького сынишки «Сказке о четырех братьях».
— Ты уж изорвал мою книжку! — укоризненно сказал ему я, полный сожаления за то, что вчера дал ее.
— Да, уж прости, родной! — ответил он добродушно. — Больно покурить захотелось, а бумага-то такая чистая, хорошая...
Итак, верно! Это она! Можете себе представить мое горе!
Сколько честных, хороших людей идут на гибель и уже гибли, чтобы внести в виде таких книжек свет в темное сознание этих людей, а книжки эти идут на цигарки! Я так дорожил каждым экземпляром нелегальной литературы, так оберегал ее, как святыню, всегда помня и живо чувствуя, при каких опасных для людей условиях приходится хранить ее и доставлять народу, что совершенно не мог себе простить легкомыслия, с которым я отдал ему вчера эту книжку, уже предчувствуя, что он так поступит с нею. Я упрекал не его, а себя и чувствовал себя страшно виноватым перед своими друзьями.
«Дальше буду осторожнее!» — решил я, присаживаясь к их костру.
Они меня довезли до прежнего места на большой дороге.
— Ты теперь, значит, прямо к святым угодникам? — спросил меня ближайший спутник, когда все телеги остановились.
— Прямо в Воронеж к угодникам!
Он вынул из кармана свою мошну и, вытащив из нее две копейки, сказал:
— Так поставь свечку и за меня грешного!
— И за меня! И за меня! — поддержали его другие крестьяне, протягивая мне кто копейку, кто две.
Как мне тут было поступить? Я принял деньги от всех и зашагал далее, думая про себя:
«Бедные вы, добрые, простые люди! Я поступлю лучше, чем вы хотите! Эти собранные от вас, в поте лица добытые вами деньги я употреблю на лучшее дело — на ваше умственное и гражданское освобождение! Я отдам их на дальнейшее издание таких же книжек, какую вы бессознательно выкурили, и да принесет она пользу хоть вашим детям, которые уже будут уметь читать!»
И я свято исполнил это. Я завернул полученные от них деньги в особую бумажку и при возвращении в Москву передал их Кравчинскому с просьбой присоединить к тем, которые будут в следующий раз отправляться за границу на издание народных книг. И он исполнил это, хотя данных мне денег и было всего лишь около пятнадцати копеек.
4. В избе, не доступной для чертей
Прошли не одни сутки без особых приключений. Я останавливался по деревням, прося у крестьян дать чего-либо поесть, и они встречали меня всегда очень гостеприимно. Мне давали хлеба или щей, подолгу расспрашивали обо мне самом и рассказывали попросту о своем житье-бытье, а я им нес добрую весть о свободных странах и о новых людях, желающих гражданской свободы для всех.
В этот раз мне хотелось провести ночь без людей, наедине с природой.
Я ушел с дороги в прилегающее пшеничное поле, предварительно раздвинул сверху его колосья, чтобы они замкнулись за мною снова и не оставили никакого следа. Я лег в нем неподалеку от дороги в полной уверенности, что в густой колосистой чаще никому не придет в голову бродить и никто не наткнется на меня. Я чувствовал себя здесь как будто кочующим степным зверьком, и это мне нравилось.
«Вот, — думалось мне, — так я поступлю, когда во время партизанской войны за освобождение за мною будет близкая погоня, и, кроме того, я придумаю еще и другие способы скрываться».
Мечтательность снова разыгралась у меня и, лежа между колосьев ржи, я вообразил себе, что враги народа гонятся за мной уже не здесь, а далеко отсюда, там, по вологодскому лесу. Вот меня уже окружили со всех сторон, более нет спасения, передо мной лишь огромное непроходимое болото с кочками кое-где. Я срываю руками одну из кочек, надеваю ее себе на голову, сажусь в болото до самой головы, а спускающиеся с кочки корни и трава закрывают мое лицо и затылок. Я вижу сквозь промежутки листьев, как мои враги прибежали с разных сторон, мечутся и ищут меня повсюду вблизи, но никому и в голову не приходит, что эта кочка в болоте и есть именно я, и вот они удаляются с разочарованием!
«Но если кочки нигде не будет, — подумалось мне, — если я окажусь прямо на берегу реки?»
Тогда я возьму один из трубчатых камышей на ее берегу, сяду с головой в воду и буду дышать через него; или, еще лучше, всегда буду носить при себе гуттаперчевую длинную трубку с поплавком у одного конца, так чтобы можно было глубоко-глубоко сидеть на дне реки и дышать через эту трубку, второй конец которой будет плавать над водой и, конечно, издали не обратит на себя ничьего особенного внимания. Кто догадается?