Повести моей жизни. Том 1
Шрифт:
Мне было больно взглянуть на своего сконфуженного друга по гимназии. Мне хотелось его утешить.
— Пустяки, — сказал я спокойно по внешности, хотя на душе у меня скребло. — Ничего, что тетради сожгли! Ведь все равно моя жизнь теперь пошла по другому направлению, и мои естественнонаучные статьи мне больше не нужны.
Я остался у них некоторое время. Из вежливости говорил о разных незначительных предметах и ушел, решивши в душе более не заходить в этот дом и видеться с Мокрицким только у Армфельда, надеясь, что он тайно от матери будет приходить туда на собрания.
С грустью вышел я от них. Я сам не понимал, что со мною происходит. Логика говорила
— Ведь ты же обрек себя на жертву за свободу и справедливость, почему же ты так горюешь о своих сожженных тетрадях?
— Потому, — отвечал другой голос в глубине души, — что это сожжена вся твоя юность, первое пробуждение твоей мысли к сознанию, все, что ты любил, чему хотел служить с самого своего детства.
— Но все это пожертвовано тобой, — отвечал первый голос, — уже полгода назад, когда ты раздал все свои книги, научные приборы, коллекции и даже все белье своим товарищам по гимназии. Неужели из твоей души еще не вырваны все корни твоего прошлого? Тогда вырви их поскорее и не жалей, когда другие помогают тебе в этом, как эта бедная женщина, перепугавшаяся за своих детей!
— Но почему же непременно ей нужно было жечь? — возражал второй голос. — Ведь я бы на ее месте никогда не сделал этого. Я унес бы все в сад. У них в саду беседка, положил бы под ее фундамент — там прогнило несколько дыр — или зарыл бы в снег. Одним словом, нашел бы тысячи способов сделать так, чтоб никто не мог найти.
— Она сожгла потому, что у нее, как и у многих, подавляет всякую сообразительность панический суеверный страх перед политическими сыщиками, они ей кажутся всезнающими, всевидящими и всеслышащими. Разговаривая с тобой в своей квартире, в своей столовой с запертыми окнами и закрытыми дверями, она не уверена, что чье-то таинственное ухо не слышит и не записывает каждое ее слово. Она не верит в свой собственный ум, в свою собственную сообразительность. Она растерялась перед призраком невидимой опасности, которая, по ее мнению, подстерегает ее всюду поблизости от заподозренных людей, как я. Надо рассеять этот всеобщий страх примерами бесстрашия, грозными ударами по врагам! Пусть призрак всеведения, всеслышания и невидимого присутствия везде, перенесется с них на тебя! Тогда вековые чары спадут. У злобного волшебника Черномора будет отрезана тобою, как Русланом в сказке, заколдованная борода, и перед всеми предстанет он, как жалкий карлик, и те люди, которые теряют все свои мысли в паническом страхе перед ним, сами будут смеяться над своей прежней трусостью!
— Да, именно так надо сделать! — подумал я. — Как ни интересно ходить в народе крестьянином для его изучения, как ни привлекательно ночевать под стогами и на сеновалах, но это должно служить только подготовкой к чему-то большому, к настоящей заговорщицкой деятельности вроде итальянских карбонариев. Из бродячих пропагандистов среди крестьян мы должны превратиться в невидимых Вильгельмов Теллей.
Было ли толчком к такому повороту моих мыслей простое сожаление о моих только что сожженных естественно-научных рукописях?
Это было первое по счету сожжение их. Потом, в различные времена, мне пришлось потерпеть еще несколько таких же коллективных аутодафе или простых пропаж у друзей, и потому, в результате, всякую свою статью или книгу, пока она не кончилась печатанием, я привык считать как бы ненаписанной.
Такое отношение осталось у меня невольно и до настоящего времени, но все последующие потери уже не влияли на меня так сильно. По-видимому, в моей душе, бессознательно для меня, таилась еще надежда когда-нибудь возвратиться к своим старым богам, к прерванной научной работе... И вдруг порвалась последняя нить, еще связывавшая меня с нею.
Я спешно побежал к Кравчинскому, страстно желая совершить какой-нибудь великий подвиг и чувствуя, что встречу в нем для этого самого лучшего товарища. И действительно, я сейчас же наткнулся у него на признаки самого романтического предприятия. Переходя через площадь, где помещался тогда московский отдел Третьего отделения, называвшийся Жандармским управлением, где производились политические дознания, я прошел почти вплотную мимо одного молодого мастерового, продававшего прохожим, очевидно, краденую суконную фуражку, так как он прятал ее под полой и показывал из-под нее прохожим. Но он запрашивал слишком дорого. Останавливавшиеся и осматривавшие у него фуражку неодобрительно качали головой и уходили далее, не купив. Едва я прошел, как он погнался и за мною:
— Купи, барин, фуражку! Хорошая! — произнес он негромко.
— Не надо! — ответил я, не останавливаясь.
— Да постой! Ты посмотри только!
Я с досадой остановился и увидел смеющееся круглое лицо своего друга Саньки Лукашевича, технолога, тоже сильно разыскиваемого правительством. К нему я с самого начала знакомства чувствовал особое расположение, так как он был единственный из всех деятелей того времени такой же юный, безусый и безбородый, как я. Я рассмеялся при виде его, но сразу почувствовал, что тут он неспроста, взял и начал рассматривать протягиваемую им суконную фуражку, как другие покупатели.
— Что ты тут делаешь? — спросил я.
— А фуражку продаю! — отвечал он с искусно сделанной плутовато-глуповатой улыбкой на лице, кивнув на проходивших мимо людей.
— Краденая? — спросил я, впадая в тот же тон.
— А то какая же? — ответил он, снова улыбаясь.
— Но серьезно, что это значит? — сказал я, увидев, что прохожие, мешавшие нам, ушли далее.
— Жулика разыгрываю!
— Для чего?
— А видишь? — и он указал мне кивком головы на вход в большое здание в нескольких десятках шагов от нас.
— За Третьим отделением [51] наблюдаешь? — догадался я.
Он кивнул утвердительно головой.
— Но почему же под видом жулика?
— Оно жуликов не трогает. Считает их самыми верноподданными. Шпионы видят меня из окон. Если б я здесь ходил в своем обычном костюме, меня уже давно бы отметили и арестовали. А жуликом я здесь гуляю восьмой день вне всяких подозрений.
— И все продаешь одну и ту же фуражку? — засмеялся я, снова рассматривая ее.
51
Здание, которое мы тогда в Москве называли Третьим отделением, официально называлось Жандармским управлением. Оно было подчиненным учреждением первого. — Н. М.
— Да, я нарочно заламываю за нее такую цену, что все, надеявшиеся купить ворованное за четверть цены, только ругаются, услышав мою цену, и уходят далее. А тамошние, — и он указал на жандарма у ворот, — думают, что я уже не один десяток продал.
— А что же ты наблюдаешь?
— Вообще говоря, за входящими шпионами, а специально — за привозимыми на допрос товарищами. Мы с Кравчинским живем в Москве тайно даже от сочувствующих. Иди к нему и скажи, что привозили на допрос двоих незнакомых мне людей, в два и в три часа.