Повести моей жизни. Том 2
Шрифт:
— Кто вы?
— Тригони, — послышался тихий ответ.
— А я Морозов. Это, вероятно, Алексеевский равелин?
— Да, — ответил он.
Выждав несколько минут, когда часовой прошел снова мимо моей двери, я постучал в другую стену.
— Кто вы?
— Фроленко, — раздался оттуда стук другого моего товарища по процессу.
Больше я не спрашивал в этот вечер, но на следующий день узнал, что за Тригони сидел Клеточников, потом Ланганс, потом Исаев, а далее никто не отвечал.
На следующий день была страстная суббота. Утром нам дали по два стакана чаю внакладку и с французской булкой, на обед суп, жареного рябчика и пирожное, на ужин суп и чай с новой булкой.
— Неужели нас здесь будут так кормить? — простучал
Но вот прошла ночь и наступило утро «светлого христова праздника», и вместо чаю с булкой нам принесли железную кружку с кипятком и кусок черного хлеба. На обед дали вместо супа еще тарелку кипятку, в котором плавало несколько капустных листиков, и немного разваренной гречневой крупы вместо каши. В нее при нас же положили пол чайной ложки масла, а вечером на ужин принесли еще тарелку кипятку с несколькими капустными листиками.
— Как жалко, — простучал мне на ночь Тригони, — что я не доел вчера всего принесенного. Я страшно голоден. Неужели и далее так будет? На этой пище жить нельзя.
Но так было и в следующий день, и во все следующие за ним. Разница была лишь в том, что вместо гречневой разваренной крупы по воскресеньям нам давали пшенную, а по средам и пятницам вместо пол чайной ложки скоромного клали в нее столько же постного масла.
Через несколько дней у нас обнаружились обычные результаты голода. Каждую ночь снились самые вкусные яства и пиры, и с каждой неделей худело тело. Месяца через два мои ноги стали, как у петуха, толще всего в коленях. Ребра все показались наружу. У других товарищей было то же.
— Но ведь это пытка! — простучал мне раз Тригони. — очевидно, они хотят, чтобы мы запросили у них помилованья и выдали все, что можем.
И это было, несомненно, так. Все время нас не выпускали из камер, никаких прогулок не полагалось. Мы были заперты, как в гробницах. На вопрос одного из нас о книгах смотритель ответил, что здесь не полагается никакого чтения.
Еще через несколько недель у меня на ногах показались мелкие красные пятна и левая ступня стала пухнуть. У других товарищей тоже появились опухоли на ногах. Это была цинга. Когда опухоль дойдет до живота, мы должны умереть. С самого первого дня своего привода — или, скорее, переноса сюда — я не разговаривал со смотрителем, сопровождавшим жандармов при каждом их входе к нам, лично отпиравшим и запиравшим наши двери, унося ключ с собою. Я не хотел слушать от него «ты».
Но, когда нога достаточно распухла и опухоль, поднимаясь с каждой новой неделей, дошла до колена, я сделал вид, что рассматриваю ее, когда он отворил дверь. Он подошел и взглянул.
— Пухнет? — спросил он.
— Да, — ответил я.
Он отвернулся и ушел.
Я уже знал, что у других был доктор и прописал им какое-то лекарство, и потому не удивился, когда на следующее утро ко мне вошел тот же смотритель в сопровождении старого генерал-лейтенанта, который, как я потом узнал, был доктором Вильмсом, единственным врачом, пользовавшимся доверием для входа к нам. А смотритель, о котором я здесь говорю, был знаменитый по своей старательности и жестокости жандармский капитан из кантонистов Соколов, который на заявление одного из нас о недостаточности пищи ответил:
— Я тут не при чем. Когда мне велели дать вам рябчиков и пирожное, я их вам дал, а если прикажут ничего не давать, то я и это исполню [104] .
Доктор осмотрел мою ногу и ушел, ничего не сказав. На следующее утро к обеду мне дали ложку сладкой жидкости желтого цвета с железистым вкусом. Это было противоцинготное средство. Но оно не помогло, нога продолжала краснеть и пухнуть и наконец стала однородно толстой от таза до ступни, совсем как бревно, представляя страшный контраст с другой ногой, еще тонкой, как у петуха. Доктор вновь пришел, и мне стали приносить кружку молока, показавшегося мне самым вкусным напитком, который я когда-нибудь брал в рот.
104
О смотрителе М. Е. Соколове см. «Повести моей жизни», т. I.
Опухоль стала падать и месяца через два почти прошла. Явился вновь тот же доктор, осмотрел, и на следующий день мне не дали ни молока, ни раствора железа.
Через неделю на моих ногах вновь появились пятна, опять началась опухоль ног и стала подниматься все выше и выше. Я снова как бы не нарочно показал ее смотрителю, но он спокойно пробормотал:
— Еще рано.
И лишь месяца через три, когда нога опять стала походить на бревно, он вызвал доктора и мне снова прописали железо и молоко. Я опять стал медленно поправляться, и месяца через три или четыре (я давно потерял счет месяцев) снова все отняли. То же было и с другими. Началась у всех цинга в третий раз уже на третий год заточения, а у меня к ней прибавилось еще и постоянное кровохарканье.
Клеточников решил пожертвовать собою за нас и отказался от пищи, чтобы умереть. Мы отговаривали его, но он остался тверд.
В первый день Соколов сказал ему:
— Твое дело, есть или не есть.
Однако через неделю голоданья, вероятно, получив инструкцию свыше, он явился к нему, как всегда, в сопровождении жандармов и накормил его насильно теми же щами и кашей, как и нас. Результат получился тот, какого и можно было ожидать: через три дня Клеточников умер от воспаления кишок [105] .
105
О Н. В. Клеточникове см. «Повести моей жизни», т. II.
Но он достиг своей цели. Через три дня к нам явился новый генерал-лейтенант и обошел всех. Я принял его за доктора и разговаривал, как с таковым, но он оказался товарищем министра внутренних дел Оржевским. На следующий день нашу более чем двухлетнюю пытку прекратили и стали давать, кроме лекарств, мясной суп и кашу с достаточным количеством масла и чай с двумя кусками сахару, и тех, кто мог ходить, хотя и волоча ноги, стали выводить, и всегда по ночам до рассвета, на прогулку во внутренний двор здания, а для чтения дали по Библии и «Жития святых». Но было уже поздно. Мои товарищи один за другим умирали, и через месяц из числа двенадцати, перешедших со мной в равелин, осталось в живых только четверо: я, Тригони и Фроленко да еще безнадежно помешанный Арончик [106] .
106
См. ниже очерк Н. А. Морозова «Айзик Арончик».
Что я чувствовал в то время? То, что должен чувствовать каждый в такие моменты, когда гибнут один за другим в заточении и в страшных долгих мучениях его товарищи, делившие с ним и радость, и горе. Если б в это время освободила меня революционная волна, то я, несомненно, повторил бы всю карьеру Сен-Жюста, но умер бы не на гильотине, как он, а еще до своей казни от разрыва сердца. Я с нетерпением ждал этой волны, а так как она не приходила, то я без конца ходил из угла в угол своей одиночной камеры с железной решеткой и с матовыми стеклами, сквозь которые не было ничего видно из внешнего мира, то разрешая мысленно мировые научные вопросы, то пылая жаждой мести, и над всем господствовала только одна мысль: выжить во что бы то ни стало, на зло своим врагам! И, несмотря на страшную боль в ногах и ежеминутные обмороки от слабости, даже в самые критические моменты болезни я каждый день по нескольку раз вставал с постели, пытался ходить сколько мог по камере и три раза в день аккуратно занимался гимнастикой.