Повести моей жизни. Том 2
Шрифт:
Лопатин не рассердился на мою шутку и ответил такими же шутливыми стихами, но на него очень подействовало, когда Юрковский и Лаговский, обрадовавшись его неудаче, стали издеваться над ним очень зло. Он не оставался в долгу, и в конце концов влетело и мне за попытку прекратить их ссору.
Таковы были несколько случаев потери душевного равновесия, которые имели в нашей шлиссельбургской жизни своим первоисточником романтическую подкладку. Они не менее интересны психологически, чем все остальное, и немало содействовали унылому настроению тех, кто не был к этому склонен по природе. И романтической же стороне, хотя бы и отчасти, приписываю я некоторые другие события, которые не могли содействовать сохранению общего душевного равновесия.
Из всех явлений нашей жизни за последние пятнадцать лет особенно интриговало меня в Шлиссельбурге то обстоятельство, что все, что говорили мы на прогулках, каким-то непонятным, таинственным способом делалось известным коменданту. Я приписывал это тому, что у большинства моих товарищей утратилась способность всестороннего внимания, и потому, начав во время прогулок вдвоем какой-нибудь разговор, они уже совершенно забывают, что за стеной у них стоят дежурные унтер-офицеры. Поэтому во всех
Однажды доктор прописал мне на ужин пару яиц, и мне подавали их завернутыми в обыкновенную рыжую бумагу. Вдруг в один прекрасный вечер подают мне их завернутыми в клочок газеты. Я тотчас посмотрел его содержание. Там было написано об убийстве Балмашевым министра внутренних дел Сипягина. Для нас, сидевших много лет без новостей и считавших уже, что всякая революционная деятельность заглохла, это было целым откровением. Я понял, что такой клочок был передан мне нарочно каким-то доброжелателем. Не показать его товарищам было невозможно, и я на следующий день дал его своему соседу по прогулкам, чтоб он передал его далее в щелки смежных прогулочных клеток для прочтения с непременным условием возвратить мне бумажку для уничтожения собственными руками, и тут же объяснил, будто я нашел ее накануне на грядке в седьмом огороде: «Должно быть, часовой обронил ее случайно».
Клочок газеты возвратился ко мне в ту же прогулку, и я его уничтожил, но тут случилось одно обстоятельство, которое заставило меня еще более насторожиться. На следующий же день ко мне на прогулку приходит Стародворский и после некоторого разговора о самом событии начинает тщательно расспрашивать меня, в каком именно месте седьмого огорода я нашел клочок. Затем, спросив жандарма, свободен ли седьмой огород и получив утвердительный ответ, он попросил его отвести нас туда.
— Где же именно лежала бумажка? — спросил он меня.
— Вот как раз между этими двумя репами, — ответил я ему, совершенно недоумевая, зачем ему нужна такая точность.
И моя тревога еще более усилилась, когда на следующий же день часовой, ходивший вдоль по бастиону над нашими огородами, оказался переведенным на соседний угол, с которого ничего нельзя было к нам бросить. Да и яйца мне стали давать без всякой бумажки. Для меня было ясно, что часовой был сдвинут недаром, а за мной было приказано специально следить.
«Неужели Стародворский? — подумал я, но в то же время сам устыдился такой мысли. — Не может быть, чтобы человек, сидевший столько времени, вдруг сделался изменником! Наверно, проболтался на прогулке кто-нибудь».
Но тем не менее я почувствовал инстинктивное недоверие к Стародворскому за его любопытство и стал с ним очень осторожен в своих разговорах. Потом, когда началась японская война, я снова первый узнал об этом. Я выхлопотал себе перед этим позволение на зарабатываемые переплетами деньги выписывать себе английский журнал «Knowledge» [94] и, получив раз очередной номер, вдруг увидел там объявление о том, что можно покупать в таком-то лондонском магазине стереотипные снимки сцен войны между Россией и Японией, в числе которых упоминались бомбардировка японцами Порт-Артура, выход русского флота в Желтое море и так далее. Я сразу понял, что самодержавие в России рухнет в этом испытании и что наша комендатура, не зная по-английски, может пропустить и другие заметки в этом роде. Записав все это по-русски на бумажке, я тотчас же сорвал обложку с журнала и уничтожил, а товарищам сказал, что подслушал в щелку своих дверей и записал все то, что об этих событиях говорили жандармы в коридоре. Так же сделал я и потом, когда еще получил таким же путем два-три сведения о войне.
94
«Знание» (англ.).
Товарищи сначала не поверили мне, но вскоре убедились, что жандармы действительно о чем-то с волнением часто говорят друг с другом в стороне от нас, и поняли, что мое сообщение верно.
А Стародворский по-прежнему старался выведать от меня подробности получаемых мною сведений, и я в конце концов так насторожился относительно него, что, когда недели за две до нашего вывоза из Шлиссельбурга он, придя ко мне на прогулку, спросил:
— А что бы вы стали делать, если б в случае вашего освобождения к вам пришли бывшие товарищи и предложили вам снова приняться за революционную деятельность?
Ни мало не колеблясь, я ему ответил моментально:
— Отказался бы наотрез! Я сказал бы, что мне надо прежде всего закончить ряд серьезных научных работ, которые я начал здесь, но не мог вполне обработать вследствие неимения хорошей лаборатории и литературы [95] .
А в глубине души я думал: «Это еще посмотрим! Ведь наука и гражданская свобода не только не противоречат друг другу, но и невозможны одна без другой».
И вот я думаю теперь: не была ли эта моя осторожность причиной того, что мне в конце концов, хотя и не без сильного противодействия охранного отделения, все же удалось обосноваться в Петербурге, хотя тут у меня не раз производили обыски и даже через шесть лет меня вновь посадили на год в крепость, но только уже не в Шлиссельбургскую, а в Двинскую?
95
Н. П. Стародворский задавал вопросы вследствие своих тайных сношений с департаментом полиции. Это вскрылось после революции 1917 г. Жандармский подполковник Г. П. Судейкин, обладавший огромной энергией и еще большим честолюбием, задумал путем ряда провокационных убийств своих высших начальников, вплоть до министра внутренних дел графа Д. А. Толстого и некоторых великих князей, запугать царя и сделаться единовластным правителем государства. В своих провокационных замыслах он хотел пользоваться содействием предателя-народовольца С. П. Дегаева, которого пытался прельстить участием в будущих благах. Когда Дегаев решил искупить свое предательство, руководимое
В июле 1905 г. Стародворского вызвали в департамент полиции. Все думали, что это — результат его просьбы об отправлении в армию. Однако на другой день Стародворский вернулся в крепость. Его рассказы о беседе с директором департамента передают в своих воспоминаниях некоторые шлиссельбуржцы. Приведу из двух таких рассказов извлечения, освещающие сообщение Н. А. Морозова. «Увозят Стародворского, — рассказывает в воспоминаниях о шлиссельбургском заточении М. Ф. Фроленко. — Жандармы и мы были уверены, что его отправили в Сибирь, как вдруг, смотрим, привезли его обратно. Что такое? В чем дело? Оказывается, об отправке незачем и думать; в России после 9 января события пошли быстрым шагом вперед, и ждут конституцию, Народного собрания. Стародворского вызывали лишь с тем, чтобы узнать, что он имел в виду, просясь в армию. Он объяснил; тогда с ним немного пооткровенничали и предложили, не хочет ли он послужить: "Мы теперь сами народники и ищем сотрудников", — добавили они. Стародворский отказался. "В таком случае вам придется еще посидеть, пока не осуществятся правительственные предначертания"». Рассказав далее о надеждах шлиссельбуржцев на освобождение в связи с ожидавшимся созывом Государственной думы, М. Ф. Фроленко пишет про сентябрьские события 1905 г.: «Стародворского вторично увозят, это снова поднимает целый ряд предположений, догадок, но... оказывается, мы все-таки были далеки от действительности» (Собр. соч., т. II, М., 1931, стр. 265 и сл.).
Шлиссельбуржец М. Р. Попов так передает рассказ Стародворского: «В департаменте директор сказал ему: "Вы просились на войну, но война приходит к концу, на днях, вероятно, уже будет заключен мир. Так что, значит, ехать вам на войну не придется. Война эта страшно непопулярна в обществе, так что мир будет заключен во что бы то ни стало". Прошелся мимоходом насчет генералов, назвал их бездарностями и вообще говорил о том, что Россия, не спросившись броду, сунулась в воду и оказалась совершенно неподготовленной к войне с таким врагом, как Япония. "А вот что, — перевел потом разговор директор, — скажите, пожалуйста, чем бы вы занялись, если бы мы выпустили вас на волю?.. А приходилось ли вам слышать о том, что у нас в России существует партия социал-демократов, и не скажете ли вы мне, как вы относитесь к учению этой партии?" Стародворский ответил ему, что теории этой партии не признает. "А вот, кстати? — продолжал директор, — я вам могу сообщить приятную новость. На днях у нас выйдет указ о Государственной думе... Затем еще вопрос позволю себе предложить вам, — сказал директор. — Обещаете ли вы, если вы выйдете на волю, не заниматься политическими делами? Я должен вас предупредить, что вас будут разыскивать, добиваться с вами вступить в сношения, например, хоть те же социал-демократы, и нам интересно было бы знать, как вы будете ко всему этому относиться... И вот я еще раз ставлю вам вопрос, даете ли вы мне слово, что вы не будете принимать участия в политических делах?" Стародворский якобы отказался дать такое обещание».
М. Р. Попов сообщает также о втором, сентябрьском, вызове Стародворского в департамент. На этот раз его не вернули на остров, а оставили в Петропавловской крепости, где с ним встретились другие товарищи по шлиссельбургскому заточению, когда их перевезли туда перед освобождением. «Рассказал нам Стародворский, что по приезде в Петербург он имел аудиенцию уже у самого Трепова... Трепов говорил ему почти то же самое, что и директор департамента полиции. Центральным гвоздем этих переговоров было затруднительное положение правительства при проведении реформ, в которых нуждается Россия, ибо, по словам Трепова, русское общество в политическом отношении мало созрело и потому руководить им не так-то легко, и приходится прибегать к мерам, к которым правительство прибегает только в силу необходимости» («Записки землевольца», М., 1933, стр. 378 и сл.).
Впоследствии выяснилось, что Стародворский имел в Петропавловской крепости свидания с известным охранником-провокатором П. И. Рачковским. Вступив после освобождения из крепости в сношения с революционными организациями, Стародворский сделался агентом департамента полиции.
Такова была моральная атмосфера, в которой мы жили: вой и песни сумасшедших товарищей, из которых только Арончик умирал молча, общее ощущение какого-то тайного предательства или чьей-то крайней неосторожности и время от времени истерические припадки то того, то другого из трех особенно нервно настроенных людей — Михаила Попова и Сергея и Василия Ивановых, — на которых несколько раз с топотом и криками надевали сумасшедшие рубашки, а мы, запертые за железными дверьми, не могли ни вступиться, ни помочь.
В 1896 году последовала наконец половинчатая амнистия, кажется, по случаю коронации императора Николая II. Увезли Людмилу, Яновича и некоторых других менее замешанных товарищей по заточению. Увезли и буйных сумасшедших Конашевича с Щедриным, и кошмарные их крики и песни перестали долетать через железные двери наших камер из коридора. Наступила для нас, здоровых, некоторая передышка, но ненадолго. В 1901 году привезли к нам Карповича и посадили в камере между нами, прежними заточенными, но совершенно изолировав, без права пользоваться прогулками вдвоем с товарищами и ходить в мастерские. Всякая попытка перестукиваться с нами встречала помеху жандармов, начинавших тоже стучать в коридоре. Сначала мы думали, что это на первое время, как говорили и жандармы, но недели проходили за неделями, а положение его не изменялось. Это ставило нас всех в самое неловкое, если не сказать более, положение. Стыдно было пользоваться льготами, которых лишен один из сидящих между нами, особенно после того, как его соседям все-таки удалось завести с ним сношения стуком.