Повести моей жизни. Том 2
Шрифт:
Вскоре пришла ко мне уже целая толпа друзей: приехали из Гурзуфа все мои артекские друзья. Воспользовались удобным моментом, сделали с меня моментальный снимок под решетчатым окном моей темницы. Явилась передо мной эта толпа в самый разгар моего нервозного состояния, особенно сильно давшего себя знать на второй, третий и четвертый дни, когда свежи еще были все мои замыслы на предстоящее лето с сотнями научных, литературных и воздухоплавательных планов, которые страстно хотелось осуществить, а между тем руки оказались скованными. Так бывает, вероятно, с птицей, которую поймали. Ей уже связали крылья, но она еще трепещет, стараясь вырваться и улететь в высоту. У меня уже теперь крылья были связаны не только стенами, но и сознанием внутренней безвыходности
И вот смесь из ощущений моего бессилия и из не увядшей еще свежести самих планов размотала мне нервы в первые четыре дня до того, что в ту самую минуту, когда пришла из Артека вся эта толпа пожилых и молодых друзей — и отцы, и дети — выразить мне свое сочувствие, у меня даже руки нервно дрожали, и я не мог преодолеть их дрожи, прекратить ее усилием воли. Это было так же невозможно для меня, как остановить биение пульса. Но зато черты моего лица отлично поддавались воле, и я мог весело броситься навстречу моим друзьям и расцеловать их, хотя на вопрос: «Как вы себя чувствуете?» — я уже не был в состоянии дать какой-либо удачно сымпровизированный веселый ответ. Гордость мешала мне показать, что атака врагов на меня подействовала, и потому я воспользовался уже готовым восклицанием:
— Жив курилка, не умер!
Каким образом у нас в нужные моменты жизни всплывают из глубины бессознательного подобные, уже готовые фразы? Эта сохранилась у меня, я знал, из сказки Вагнера, содержание которой я почти забыл. Ксана, которую я спросил потом, напомнила мне, что Курилка был игрушечный, гуттаперчевый человечек, которого дети назвали почему-то таким именем. Он много раз забрасывался ими на крыши, попадал в подземные водосточные трубы, но всегда выходил невредимым из самых опасных приключений, и дети, вновь найдя его, радостно показывали друг другу, сопровождая свою находку вышеприведенным восклицанием.
В этот же день случилось со мной новое и необычайное событие. Меня вызвали в канцелярию, где представили полицейскому врачу, внимательно осмотревшему меня и составившему протокол о моем состоянии здоровья. Окончив писать, он прочел его вполголоса, но так, что я все слышал: «Найдено увеличение сердца, анемия желудка и сильное нервное состояние, которое делает желательным отсрочку заключения на четыре или пять недель».
— Я пошлю это сегодня же симферопольскому прокурору, — сказал ему исправник.
Затем со мною любезно простились и отвели обратно на мой тюремный дворик-коробочку.
«Неужели и в самом деле мне дадут отсрочку?» — подумал я.
Я знал, что в других случаях, по литературным и даже политическим делам, это обязательно делается.
«Но в моем деле, — пришло мне в голову, — все так необычно, что положительно не знаешь, что и подумать. Какие-то судороги, как будто обнаруживающие скрытую борьбу двух течений в администрации за меня и против меня. Которое из этих течений возьмет верх? Да и стоит ли хлопотать об отсрочке, раз все равно меня обязательно посадят и мне через месяц плохо проведенной жизни на свободе вновь придется переживать весь этот хаос разнообразных внутренних ощущений, неизбежных в первые дни неволи?»
Через несколько часов после этого вбежала ко мне Ксана, возвратившаяся из Симферополя. Она старалась казаться в самом оптимистическом настроении, но смотрела с явной внутренней тревогой.
— Была у симферопольского прокурора. Он говорит, что не хочет сажать тебя в Симферополе, так как там плохо. Он хочет сбыть тебя в севастопольскую тюрьму взамен севастопольской крепости, в которую не берут невоенных. Мы с Ольгой Владимировной напомнили ему о двух докторских свидетельствах, о невозможности для тебя идти в настоящее время в заключение, и он распорядился по телефону об освидетельствовании тебя полицейским врачом и о составлении протокола осмотра. Он обещал немедленно послать все в Московскую судебную палату, откуда будет ответ не раньше как через неделю.
Ксана сильно волновалась; она очень загорела от быстрого пути под жгучим крымским солнцем и от встречного ветра при быстром движении автомобиля. Она уже несколько похудела, но была еще в пароксизме энергии и деятельности.
— Но, к счастью, — продолжала Ксана, — Государственный совет еще не распущен. Я тотчас же телеграфировала Максиму Максимовичу [135] о том, что тебя хотят посадить в севастопольскую тюрьму и что я прошу хлопотать о разрешении тебе отбывать заключение по месту нашего деревенского жительства, в Мологе, или, если нельзя, то в Двинской крепости. Я уже получила ответ: «Завтра буду говорить с министром юстиции».
135
Проф. Ковалевский. — Н. М.
Через два дня Ксана получила лаконическую телеграмму от Ковалевского: «Сделано распоряжение перевести Двинск».
Кроме того, Ксана принесла мне в этот день и другую радостную весть — полную корректуру немецкого перевода моего «Откровения в грозе и буре» [136] .
Итак, моя книжка уже набрана по-немецки и скоро выйдет в продажу! Идеи, возникшие у меня в шлиссельбургском заточении, пойдут наконец по широкому вольному свету в то самое время, когда я вновь буду томиться в заточении! Мне показалось, что в этом совпадении заключается что-то удивительное. Все выходит как будто в романе! Ах, как мне захотелось сейчас же приняться за мою следующую книгу — «О пророках», — где идеи, заключенные в «Откровении», должны получить свое окончательное завершение и произвести переворот в наших представлениях об умственной и общественной жизни средних веков, рассеяв черную тучу, окутывавшую человеческую мысль в продолжение полутора тысяч лет!
136
Откровение Иоанна. Историко-астрономическое исследование. Со статьей Артура Древса. Штутгарт, 1912, 20 + 229 стр., 50 иллюстраций вкладками и в тексте. Книга была также издана в польском переводе (Львов, 1909).
«Да, наконец-то и моя книга перешагнула нашу границу!» — думал я, бегая по своему залитому солнцем дворику, когда мои друзья ушли.
«Теперь, — думал я в своем одиночестве, — уже вторая моя книга, переведенная на немецкий язык, наконец вырвалась в международный океан, и мои «Пророки» благодаря ей уже сразу выйдут и на русском, и на немецком языках».
И вот в самое горячее время я вновь должен сидеть в темнице со связанными руками. Только что начатая мною окончательная обработка «Пророков» насильственно прекращена. И когда я получу возможность снова работать над ними?
И радость от появления моей книги на немецком языке быстро превратилась в источник новой печали и в раздражение на тех, кто меня поставил в такое положение. Постепенно ускоряя свои шаги, я непроизвольно начал бегать по своему дворику, весь взволнованный и нетерпеливый, и не было зла и несчастья, какого в этот вечер я не пожелал бы нашей бюрократии.
«Разбушевались стихии, словно хотят сделать то, чего не могут сделать люди. Дверь моей тюрьмы рвется, железные запоры стучат и гремят, буря завывает в трубе и свистит у прутьев железной решетки моего окна, врываясь ко мне порывами в темную камеру. Могучий голос стихийной природы звучит, как труба. И каждая фибра моей души рвется навстречу ее призыву, и хочется броситься отсюда на широкий простор полей, взлететь высоко в мир грозовых туч, виться и кружиться вместе с ними, разогнать дремотный покой на родной земле и пробудить ее к новой, лучшей жизни!