Повести моей жизни. Том 2
Шрифт:
— Видишь Байдарские ворота?
— Разве это они? Совсем не производит впечатления их вид с моря! А какая красота, когда смотришь с них на море! — с грустью прибавила она.
И вновь мне представилась дивная картина, открывшаяся перед нами, когда мы с Ксаной вдруг стремглав влетели на автомобиле из лабиринта узких долин внутренности Крыма в эту живописную арку, на самый край гигантского обрыва гор, как будто для того, чтобы прямо броситься с них из подоблачной высоты в волнующееся у подножья обрыва лазурное море. Это было так неожиданно, так волшебно эффектно, что тот, кто хоть раз въехал с размаху в Байдарские ворота, не забудет их до конца своей жизни. Это воспоминание казалось нам уже не реальностью в нашей жизни, а из царства сказки.
Тихо передвигались перед нами картины и снова уходили в прошлое.
Здравствуйте, родные картины! Здравствуйте, отлогие холмы и равнины! Вы более говорите моему сердцу, чем тесные долины гористых стран. Вы словно символ свободы и равенства! По вам я иду и бегу, куда хочу, и вы везде приветливо предоставляете место моей ноге, ваша нежная зелень нежно ласкается к моим коленам. Она не рвет мне платья, не царапает кожи, как тесные колючие кустарники южных стран и горных склонов, где только на вершине чувствуешь прилив горделивого восторга над хаосом ниже лежащих гор и долин! Эти низкие, слоистые берега западного края Крыма теперь напомнили мне Волгу. Так и потянуло к ней, в родной уголок средней России, где оттенки вечернего неба так нежны, как нигде, а зори так пышны и так долго горят самыми яркими, золотыми, пурпуровыми и янтарными цветами.
— Да, и мне теперь очень хотелось бы к нам в деревню, — сказала Ксана в ответ на мои мысли.
Вдали показался Севастополь со стоящими перед ним на рейде темными и белыми торговыми судами и серыми броненосцами. Пароход начал причаливать к пристани, и грозное неведомое, перед которым мы стояли, все еще держа друг друга за руки, как на наших деревенских прогулках, вновь распростерло свой беспокойный черный покров над нашей душой. Я в последний раз взглянул на море, на котором солнце все еще раскидывало миллионы искрящихся блесков, и на синее небо и сказал им мысленно: «Прости!»
Мы вызвали носильщиков взять наши чемоданы. Ксана хотела ехать со мной, куда меня ни повезут, и оставаться вместе пока есть малейшая возможность.
— Отнесите мои вещи на пристань, в склад на хранение! — сказала она носильщику. Он взял, мы последовали за ним, и здесь вновь произошло странное обстоятельство, обратившее на себя мое внимание. Как меня, так, в особенности, Ксану трудно было потерять в толпе из виду благодаря ее широкой белой шляпе с черными полями, особенно смотря сверху, с палубы. И, однако же, это случилось! Сопровождавший нас околоточный не последовал за нами, как бы оттесненный толпой, которая, впрочем, почти вся уже прошла. Мы с Ксаной явились в склад и сдали вещи под расписку, а его все не было. Я вышел из дверей и вдруг вижу, как он уже идет по направлению к городу. Если бы я промедлил хоть две минуты, он исчез бы совсем.
— Я здесь! — крикнул я ему, махая шляпой, а он спокойно повернулся и подошел ко мне со словами:
— Совсем потерял вас из виду в толпе.
Мы трое сели на извозчика, и он приказал ему ехать в полицейское управление. Там мы нашли в пустой передней только одного невысокого молодого околоточного надзирателя с черными усиками, очень разговорчивого и, очевидно, еще недавно находящегося в своей должности. Высокая женщина, которая оказалась его женой, пришедшей к нему на дежурство обедать вместе, сидела за соседним столом. Узнав, что я — арестованный, а Ксана — моя жена, он расписался в моем приеме, и наш тайный конвоир, получив от меня полагавшуюся сумму денег за дорогу, любезно раскланялся с нами и ушел.
Раздался звонок телефона.
— Общая полиция, надзиратель Хоржевский [137] , — молодецки крикнул принявший меня полицейский в телефонную трубку. Ответа не было слышно.
— Слушаю-с! Слушаю-с, господин полицеймейстер! — несколько раз повторил он.
Повесив трубку, он снял другую и, повертев несколько раз какую-то звенящую ручку, крикнул еще более молодецки:
— Военно-морской суд! — и вслед за тем: — Кто тут? Сторож? Полицеймейстер спрашивает, вынесен ли уже приговор по делу матросов?
137
Фамилию я изменил. — Н. М.
Я понял, что дело шло о суде над нижними чинами Черноморского флота, обвиняемыми за участие в тайном обществе, — о том самом суде, который в этот вечер, как я узнал позднее, вынес пятерым из них смертный приговор, приведенный потом в исполнение [138] .
Ответа не было слышно, но я узнал его тотчас же, так как, повертев снова прежнюю ручку, надзиратель сказал:
— Военный суд заседает при закрытых дверях, и ничего еще не известно, господин полицеймейстер.
138
Исследователь революционного движения во флоте ген.-майор С. Ф. Найда сообщает о начале революционного подъема в результате большевистской пропаганды в Черноморском флоте после столыпинской реакции: «Эта работа велась интенсивно, и именно в результате ее стало возможным предпринять попытку восстания весной 1912 г.... Традиции "Потемкина" и "Очакова" были живы среди моряков Черноморского флота... Восстание на Черном море, как и на Балтике, было предано провокаторами... Были проведены аресты. Первую группу арестованных судили в июне 1912 г. 13 человек были приговорены к смертной казни и 5 — к каторжным работам... Суд над второй группой арестованных (143 чел.) состоялся в октябре. И для этой группы приговор был беспощаден... На защиту осужденных моряков... поднялись рабочие и лучшая часть интеллигенции страны. Организаторами этой борьбы были большевики... Бастовало... в стране до 220 тысяч человек... Именно это движение спасло многих черноморцев от смертной казни» (С. Ф. Найда. Революционное движение в царском флоте, тезисы доклада в Институте истории Академии наук СССР, 24/1 1946 г. М., 1946, стр. 19 и сл.). Подробности — в обширной работе С. Ф. Найда под тем же названием, выпущенной Институтом истории Академии наук СССР. Ср. статью того же автора «К истории революционного движения во флоте в годы реакции и революционного подъема» (сб. «Флот нашей родины», М.—Л., 1940, стр. 197).
Сказав затем еще несколько раз: «Слушаю-с!» — и добавив: «Немедленно сообщу, как только вынесут приговор, господин полицеймейстер!» — он снова повесил трубку и обратился ко мне:
— За что вас?
— За стихи.
— На сколько?
— На год.
— За стихи на год! — сказал он, пожав плечами. — Совершенно не могу понять! Что это у нас за порядки! Слова нельзя сказать в печати, чтоб не посадили! Только и читаешь: то тот, то другой писатель сидит!
— Вот и до меня добрались, — отвечаю я, — и посадили совсем по пустякам.
— А вы, верно, еще не обедали? — воскликнул он. — Я сейчас же могу распорядиться, чтобы принесли вам обоим из Центральной гостиницы! Обед хороший и недорогой! Мы с женой, когда я дежурю, сами берем оттуда! Вам придется ждать здесь не менее четырех часов, пока придет правитель канцелярии, которому вас должны представить!
Ксана тотчас же выразила согласие. Хоржевский оказался чрезвычайно разговорчивым. Он болтал без конца, рассказывал нам несколько случаев из своей жизни и нас расспросил обо всем. В промежутки приходили арестованные и городовые с докладами. Потом пришла одна плачущая молодая девушка, только что вышедшая из больницы, которой он дал рекомендацию в какое-то филантропическое учреждение и сказал, что ее накормят и приищут место.
Начало темнеть, зажглись электрические лампочки. В соседних комнатах началось движение, и меня вызвали к начальнику канцелярии. Ксана все время не отходила от меня. Как бы готовая защищать меня от всяких нападений и оскорблений, она последовала за мною. Сухой высокий седоватый чиновник спросил мое имя и фамилию и сказал:
— Мы уже несколько дней предупреждены о вашем приезде. Мы должны отправить вас в здешнюю тюрьму, а затем этапом, но особо от других, в двинскую тюрьму.
— Но он назначен не в двинскую тюрьму, а в Двинскую крепость! — протестовала Ксана. — Это две вещи совершенно разные. В крепости военное начальство, комнаты светлые и просторные, а в двинской тюрьме темно и плохо.