Повести моей жизни. Том 2
Шрифт:
— Это нас не касается, у нас в бумаге сказано: в тюрьму.
— Но нельзя ли его оставить здесь до решения этого вопроса? Я телеграфировала нашему хорошему знакомому, члену Государственного совета, который хлопотал о переводе его в Двинскую крепость. Очевидно, при передаче по инстанциям смешали крепость с двинской городской тюрьмой.
Это смешение было очень для нас неприятно, но оно не удивило меня. Зная, что у нас в бюрократии все делается чисто механически, без вдумчивого отношения к совершающемуся, я уже давно опасался, что, привыкнув к выражению «посадить в тюрьму», наши чиновники сочтут ошибкой слово «крепость» и постараются исправить его по-своему, а я в результате попаду из огня да в полымя!
Но Ксана не могла и не хотела с этим мириться. Она волновалась, спорила, настаивала. Все это меня очень трогало, хотя я и чувствовал бесполезность ее разговора. Если дело поправится по дороге, подумал я, то единственно благодаря ее последним телеграммам из Ялты. Я еще тогда указал Ксане на возможность путаницы, и она, испугавшись, тотчас же послала в Петербург две обширные телеграммы, прося не смешать Двинскую крепость с двинской тюрьмой — совсем другим учреждением.
Чиновник, пригласив нас присесть у стены, принялся выдавать жалованье городовым, а мы с Ксаной стали советоваться, как нам быть.
— Если им удастся засадить тебя вместо крепости в тюрьму, то до самого октября, когда съедутся члены Государственного совета и Государственной думы, тебя нельзя будет оттуда вырвать. Но я все-таки поеду в Петербург хлопотать.
— Конечно, а если в Двинской крепости комендант не примет, то хлопочи в Мологу.
Мологская городская тюрьма была теперь моей мечтой.
«Конечно, крепость, — думал я, — звучит как-то возвышеннее, сидеть в ней романтичнее, особенно если попасть вдобавок в какую-либо морскую, где за окном вечно бушуют и пенятся волны. Но разве меньше поэзии на берегу нашей широкой Волги, разве меньше красоты видеть сквозь тюремную решетку весенний разлив, широкую даль полей за ним!»
Кругом все та же даль и ширь, Все тот же виден монастырь На берегу, среди песков.Я знал, что поэзия была бы обеспечена мне там, хотя белое здание, куда меня посадили бы в родной Мологе, и носит непоэтическое название «уездного острога». В окнах его верхнего этажа, за белой каменной оградой, я уже не раз видал, проходя по улице, политических узников из местной молодежи. Так будут видеть и меня, думалось мне. А смотреть придут многие. Не говоря уже о том, что вся интеллигенция этого города, близ которого я родился, была мне лично знакома, там теперь живут три из моих сестер, в домах которых может поселиться в каникулярное время Ксана. Там у сестер есть и рояли, на которых она может играть, когда угодно, а потом приходить ко мне в любое время. Там, в маленькой тюрьме, личность заключенного не исчезает для начальства, он для него не простой нумер, как в современных больших центральных тюрьмах. И мне там, несомненно, было бы свободнее и удобнее, чем где-либо в другом месте.
Но Ксана боялась, и, может быть, не без причины, что в Мологе, кроме глаз тюремного, незначительного по чину начальства, на меня будут устремлены и глаза местного жандармского офицера и глаза местных мракобесов, которые постараются сделать мое заключение невыносимым.
— Они до того запугают смотрителя, — говорила она, — что он будет дрожать от страха всякий раз, как придется отпирать двери твоей камеры, и, чего доброго, в
Поэтому Ксане и хотелось прежде всего для меня Двинской крепости, где, по ее предположениям, комендант как крупный военный генерал должен быть менее запуган доносами усердствующих.
— Теперь вопрос о Мологе, — прибавила она, — отпадает сам собой, и остается только желать, чтобы мои телеграммы в Петербург, так удачно посланные на всякий случай, принесли свое действие и парализовали ужасное распоряжение симферопольского прокурора.
Отпустив своих городовых, сухой чиновник сказал мне:
— Я составлю бумагу о временном помещении вас в здешнюю тюрьму. Подождите, пока я напишу, там же, где вы ждали раньше.
Мы вышли в комнату, где по-прежнему сидел надзиратель Хоржевский у своих телефонов.
— А! — приветствовал он нас. — Наконец-то отпустили! Куда же вас?
— Временно в здешнюю тюрьму.
— Там вам будет очень, очень хорошо! — радостно воскликнул он. — Смотритель — прелестнейший человек! Бывший офицер! Я сам вас отвезу туда и отрекомендую, чтоб оказали вам особенное внимание! А если меня не пустят, то передайте ему поклон от надзирателя Хоржевского, тогда уж он будет знать!
И действительно, его не пустили.
Через несколько минут пришел другой, толстый околоточный нахального вида с бумагой в руках и спросил Хоржевского:
— Кого я должен отвезти?
— Вот их! — ответил тот, показывая на меня, и прибавил с грустной миной: — Так и не удалось!
— Извозчик должен быть на ваш счет! — задрав нос вверх, сказал мне нахальный околоточный. — Пойдемте! Он уже нанят.
Мы с Ксаной взяли свои вещи и собрались идти и садиться.
— Но вас, — обратился он к Ксане, — я не могу взять в экипаж! Мне поручен только один арестованный, а вы не под арестом!
— Но мне всегда позволяли ехать с ним по улицам. Ведь извозчик наш и, конечно, трехместный, как все здешние.
— Мне все равно, сколько у него мест. Вас я не возьму.
— Но я здесь в первый раз, я не знаю даже, куда идти, где тюрьма, а теперь уже ночь, — в голосе Ксаны послышалось плохо сдерживаемое рыдание.
— До этого мне нет никакого дела! — отвечал околоточный, задрав нос еще выше. — Идемте! — сказал он мне.
Один миг я оставался в нерешительности. Отказаться идти без Ксаны и быть выведенным силой, думалось мне, значило бы совершенно подорвать и без того страшно натянутые ее нервы и вызвать кризис, который проявился бы у нее бессильным отчаяньем и слезами. Уйти так, подчинившись нахалу, и оставить ее в этом положении было унизительно для моей гордости.
Хоржевский вывел меня из этого невыносимого положения.
— Вы, — сказал он Ксане, — поезжайте вслед за ним на другом извозчике. Они стоят всегда направо, за один квартал отсюда.
— Да, Ксана, так лучше! — сказал я, и мы вышли.
На пустынной длинной улице была полная ночь. Редкие фонари, расположенные на далеком расстоянии друг от Друга, освещали ее тут и там светлыми пятнами, а в промежутках был мрак.
— Иди вперед, Ксана, а то отстанешь и не догонишь! — сказал я. Она пошла быстро направо, как ей сказал Хоржевский, чтоб отыскать извозчика раньше, чем мы ее обгоним, и мне казалось, что ее колени подгибаются. Внутренний инстинкт говорил мне: «Делай вид, что ты нисколько не удивлен этим, что ты и не ожидал от него ничего другого. Такое поведение — самое неприятное для твоих врагов, желающих убедиться, что сделали тебе больно». Но внутренний инстинкт подсказывал одно, а непосредственное чувство совсем другое, и оно побуждало меня броситься из пролетки и бежать к Ксане, хотя бы это и кончилось потом скверно для обоих.