Повести о Ломоносове (сборник)
Шрифт:
– Ка-ак? – протянула Елена Дмитриевна. – Для какой же такой жизни она надобна?
– Случается такая, случается…
Старуха поглядела на Каргопольского исподлобья.
– Да уж, видать, да… – Она покачала головой. – Знаешь, Михайло, как выпьет Иван Иванович, так тут тебе и беседы. Говорит-говорит, а потом сам с собой учнет разговаривать, будто в нем кто второй сидит.
– А в человеке, Дмитриевна, всегда два человека должно быть. Один делает, другой его судит. За ним присматривает.
– Сидит это Иван Иванович, – продолжала Елена Дмитриевна, – руками в
– А это оттого, что разговор, который кто сам с собой ведет, не всегда легкий.
– А потом вскинется, вскликнет что да по горнице как зашагает, аж половицы ходуном ходить станут! А то и ночью со сна говорит.
– А ты, бабка, не всякое слушай.
– И то не всякое слушаю. Креста, что ль, на мне нету – все, что говоришь, слушать? Такое, случается, скажешь – и про властей предержащих, и про духовных каких особ. Хоть святых выноси!
Старуха обратилась в красный угол, густо увешанный иконами в золоченых окладах, и положила на себя крестное знамение.
– Будто, Дмитриевна, и сама в том не без греха?
– Ежели когда и случится, то в какой крайности… – вздохнула Елена Дмитриевна и еще раз перекрестилась. – Грехи, грехи!
Она встала со скамьи, надела шушун*, накинула на голову платок и увязала его концы за спиной.
– Корову доить время. Пойду. Да и место опростать. Видать, разговор с Михайлой промеж четырех глаз вести хочешь.
– Непростая у нас Елена Дмитриевна! – сказал, усмехаясь, Михайло, когда старуха вышла с подойником за дверь. – Знахарка. Все видит!
– Ну вот, Михайло Ломоносов, давай-ка потолкуем. Значит, ты у дьякона книгу Альваруса хотел добыть?
– Да.
– И что?
– Не дал дьякон. Полтинник у меня всех денег. А ему мало. Ну и стал он проповедь читать: крестьянский сын, в науки вступать тебе не должно, смирись.
– Ты и осерчал?
– Не без того.
– На сердитых воду возят. Сердиться можно, только по злобе дела оставлять не надо. – Каргопольский глубоко вздохнул. – И в обиде утешения не ищи.
Он встал из-за стола и пошел в угол, где на сундуке лежали книги. Взяв небольшую, но довольно толстую книгу в желтом кожаном переплете, он, подойдя к столу, отдал ее Ломоносову:
– Вот тебе Альварус.
Осторожно, будто боясь, чтобы маленькая книга не пострадала от его больших рук, Ломоносов взял ее и стал оглядывать со всех сторон. Раскрыв книгу, он крепкими заскорузлыми пальцами начал листать страницы, всматриваясь в непонятные латинские буквы, в бежавшие в край страниц туго набранные строки.
Вот она, прямо перед глазами, эта латинская мудрость, которая может повести его далеко, изменить всю его жизнь. И так же осторожно, как взял, Михайло положил книгу на стол.
– Вот что, однако, скажи ты мне, Михайло. Самому перед собой покрасоваться куда как приятно. Так вот – не казалось ли когда тебе, что ты себя вроде придумываешь? Понимаешь, о чем я говорю?
– Понимаю, понимаю, Иван Иванович. Иногда будто и думалось. Но нет. От придуманного недалеко уйдешь.
– Ни здесь, в Холмогорах, ни в Архангельске,
– Известно.
Когда возвращались по весне из Москвы большие беломорские рыбные обозы, Михайло подолгу расспрашивал земляков о Москве. И он давно уже знал, что там есть две школы – Цифирная, что на Сухаревой башне, и Славяно-греко-латинская, которую называли Спасскими школами. Каргопольский же, рассказывали ему, во второй учился, а потом и учительствовал.
– Каким наукам обучают в Спасских школах в Москве? – спросил Михайло Каргопольского.
– Значит, туда и хочешь поступить? А знаешь ли ты, что поступить в Спасские школы тебе нельзя?
– Это почему же?
– А потому, что вышел указ: крестьянских детей туда не принимать.
Нет, Ломоносов этого не знал. Заметив, как подействовала на Михайлу нежданная новость, Каргопольский сказал:
– Ну, не горюй. Подумаем. Может, и справимся. Друг у меня там в учителях. Постников. Вместе в Париже в Сорбонне учились. Думаю, как-нибудь поможет. Раскинем умом. О другом хочу с тобою потолковать.
Каргопольский налил себе еще водки.
– Вот о чем хочу поговорить с тобой, Михайло Ломоносов. Ты приготовился в большой путь. А я на том пути оплошал. На том самом. Вот и полезно тебе послушать. Ты небось думаешь, что оплошал я в жизни из-за таких вот, как дьякон? Из-за прямых врагов и ненавистников? Нет, не из-за этого сдал Иван Каргопольский. У него хватит и силы, и сноровки на врага. Оплошал я, Иван Каргопольский, обучившийся всем наукам, по своей вине. Против самого себя не выстоял. Вот я бабке сказал: в человеке всегда двое – один делает, а другой его судит. Так второй этот во мне насмешник. Понял? И сомневающийся. Понял? Не выстоял я против сомнения, которое сердце мне грызло и веру холодом обдавало. Понимаешь?
– Понимаю.
Каргопольский выпил еще.
– Это хорошо, что понимаешь. Значит, ты умный. Только умному не всегда легче на свете жить. А меня ты не жалей. Не люблю. И, значит, то, что я оплошал, не от бессилья – это понимаешь? – повысил голос Каргопольский. – Ну, говори!
Михайло ответил, что все хорошо понимает.
– Ну вот и не жалей! Я и сам себя пожалеть могу! Думаешь, нет? Напрасно! Жалеть себя каждый может. Никому не запрещено! Никому! Станется, у человека это самое большое право. А? Как думаешь? Нет! Ошибаюсь я! Не самое большое! А может, как раз наоборот: человеку следует запретить жалеть самого себя? А? Тогда он крепче будет. А? Как думаешь?
Михайло смотрел на метавшегося по комнате Каргопольского. Он задавал вопросы, сам на них отвечал, на мгновение останавливаясь, потом опять начинал метаться.
– Иван Иванович… Зачем это вы? Стоит ли?
– Что-о-о?! – загремел Каргопольский, останавливаясь перед Михайлой. – Стоит ли? Да как это так – стоит ли? Да ты мне кто – друг или враг? Не смей мне быть врагом, не смей! Мои враги – только негодяи. Ты не можешь быть мне врагом. Понял? Потому что честный на честного подниматься не должен. Честные между собой всё поделят.