Повести студеного юга
Шрифт:
Теперь сэр Генри слушал сына зачарованно. «Мальчик мой, дитя мое», — думал он почти со слезами и, чтобы вконец не расчувствоваться, часто пыхтел трубкой — боялся, что его сентиментальность не понравится сыну и этот первый их мужской разговор будет испорчен.
— Джеймс Кук, когда его спросили, что он думает о своей профессии, сказал: «Мир обязан морякам своим открытием, а если учесть заслуги моряков в распространении полезного опыта народов, то придется признать, что без них человечество не имело бы ни современного уровня культуры, ни огромной доли накопленных богатств», — вдохновенно и в то же время деловито продолжал Эрнст. — Конечно, я не так наивен, чтобы вообразить себя вторым Куком. На глобусе ничего больше не нарисуешь, но свою задачу моряки до конца пока не решили. Мы еще не знаем морских
— Хорошо, Эри, — все еще заслоняясь клубами дыма, робко сказал сэр Генри. — Это все убедительно, но для такой грандиозной задачи… Может быть, я ошибаюсь, ты меня прости, пожалуйста, но, по-моему, для решения такой задачи нужно быть образованным всесторонне и очень глубоко образованным. Я не знаю твою точку зрения, но признаюсь, твое намерение получать отметки похуже меня, правду говоря, тревожит. Ты считаешь, это тебе не повредит?
Впервые за все время разговора Эрнст по-мальчишески звонко засмеялся:
— У нас в классе есть один тип, латынь ему кажется важным предметом. А какая от нее польза? Тебе, врачу, она нужна, это ваш профессиональный язык, который дает вам возможность безопасно дурачить своих пациентов. А мне она для чего? И какая практическая выгода от того, что я буду зубрить историю? Чтобы потом не казаться невеждой? Все это ерунда, дэдди. Невежество славных — особая мудрость для толпы. Когда человек возвысится над серой людской массой, любая его глупость тогда сходит по меньшей мере за милую шутку. К тому же дилетанты всегда смелее слишком образованных. Разве лишние знания не умножают осторожность?
Нет, что-то в этом мальчике сэр Генри определенно проглядел. Он уже мыслит такими категориями!..
— Да, Эри, но все же истина состоит в том…
— Ах, оставь, пожалуйста, дэдди. Кому нужна истина? И кто знает, какая она? Людям нужно лишь то, что приемлемо в настоящий момент и не противоречит их желаниям. Это может быть ложь, но ложь утешительная. Кроме того, если бы мы познали все истины, наша жизнь превратилась бы в смертельно скучное занятие. Истина хороша непознанной, пока мы ее ищем и поиск нас увлекает. Тогда в жизни есть настоящий смысл и нет опасности умереть от ожирения мозгов.
— Ты так считаешь, дорогой? — От недавнего умиления у сэра Генри не осталось и следа. «Вот как! Значит, познав истину, получаешь ожирение мозгов, — подумал он с внезапной и пока не осознанной обидой. — Великолепно! Впрочем… В таком возрасте они все максималисты, нахватаются обрывков чужих идей и мнят себя оракулами… Возрастное, пройдет… Да, но, Эри, мой сын… Среди Шеклтонов не было оракулов. И эти фразы. Разве Шеклтоны так говорят? Ни одного натурального слова…»
Между тем Эрнст, не замечая своей театральности и тщетных усилий казаться уравновешенно рассудительным, продолжал с удвоенным вдохновением:
— Я знаю, дэд, ты хочешь сказать, что, по Шопенгауэру, тот, кто ищет смысл жизни, глупец, не понимающий, что жизнь бессмысленная, всего лишь случайное, ничем не объяснимое сцепление органических молекул. Охотно допускаю, но она же не бесцельна. Я говорю не вообще, не абстрактно, как твой Шопенгауэр, я имею в виду жизнь отдельно взятого человека. Зачем и кому она была бы нужна, если в ней нет никакой цели? Я поглощаю горы книг, размышляю, сгораю в огне надежд, злюсь на тиранство проклятой «жизненной лестницы», принуждающей меня обязательно пройти через каждую ее ступень, и это все — бесцельно? Нет, дэдди, философия органических клеток меня не волнует, пусть
Обрушив на отца очередной свой монолог, Эрнст круто остановился посреди кабинета и, скрестив на груди руки, смотрел на обалдевшего от его красноречия старика, снисходительно улыбаясь. Ну что, мол, каков я, а?
Не сразу опомнившись, сэр Генри, отдуваясь, сказал ворчливо:
— Мне трудно с тобой спорить, Эри, ты, наверное, в чем-то прав, но почему же человек, познав истину, получает ожирение мозгов? Нелепость это, дорогой, бессмыслица, уж ты поверь мне, пожалуйста.
— Да? — живо отозвался Эрнст. — А как по-твоему, если бы я познал истину, о чем бы мне еще думать? Все! Мозгам больше делать нечего, можно спокойно жиреть. Не так ли?
— Выходит, закончив свой трактат, я разучусь думать?
Лучше бы о злополучном своем антибиблейском трактате сэр Генри не заикался. Эрнст словно этого только и ждал, расхохотался, как бес:
— Ха-ха, хо-хо, я тебя понял, дэд, я тебя понял. Тебе кажется, ругая Библию, ты познаешь истину, которую готовенькой бескорыстно отдашь людям, и будешь продолжать учить их здравомыслию. Ха-ха, хо-хо, во-первых, если твой трактат когда-нибудь увидит свет, тебя за него побьют каменьями, как побили Жан-Жака Руссо за его «Общественный договор» и «Новую Элоизу», а во-вторых, ты напрасно тратишь драгоценное серое вещество, истины в твоем трактате не больше, чем в бреднях Шопенгауэра.
Теперь, задетый за живое, сдержаться сэр Генри уже не мог, вскричал почти с яростью:
— Да будет вам известно, молодой человек, своей критикой Библии лорд Болингброк себя обессмертил!
— Положим, не критикой Библии, а «Письмами об изучении и пользе истории», — спокойно парировал Эрнст. — Критика Библии занимает в них лишь малую толику, и, насколько я понимаю, эта толика намного слабее даже твоих размышлений о Моисее.
«Гм, верно», — разом остыв, примирительно согласился про себя сэр Генри. Неожиданная похвала сына ему польстила. Вслух он сказал, насупившись:
— А все же, Эри, успех, не освященный благородством человеческой души, подлинной славы никому не приносит.
И снова взрыв бесовского хохота.
— Ну, дэд, ты меня уморил. Ты что, забыл Наполеона?
— При чем здесь Наполеон?
— При том, дэдди, что он узурпировал святая святых — Великую французскую революцию! — Эрнст опять заговорил с прежним пафосом. — Он всех надул и логически заслуживал только гильотины, но французы, которые еще вчера, опьяненные лозунгом «Свобода, равенство, братство!», боготворили Марата и Робеспьера, с таким же восторгом поддержали узурпатора. Отсюда следует: идеалы чести, добра и благородства — никому не нужные иллюзии. Толпа, составляющая так называемый народ и берущая на себя право решать, кто чего сюит, прежде всего алчно корыстна, затем раболепно беспринципна и дура, позволяющая вертеть собой во все стороны. Только идиот может поверить, будто у нее есть какие-то твердые правила благородства и чести. Она идет за теми, кто сегодня сильнее и больше обещает, и кричит «виват» не честным, но поверженным, а всегда победителям, каким бы бесчестием они себя ни запятнали. Кромвель наобещал англичанам золотых гор, всех ошеломил своей отвагой, казнив Карла Стюарта, — виват вождю революции! Потом вождь превращается в единовластного диктатора — виват величайшему из мудрых, благороднейшему из благородных! Не так ли? А ведь все обман, все бесчестье. Я не прав?