Повести. Рассказы
Шрифт:
— Ну, так как же? — спрашивал я, обращаясь ко всем троим сразу.
Кирюха глянул на меня изучающим взглядом и задал вопрос старшему:
— Ты как, Степан?
— Никак, — ответил тот. — Сказано «никого», кроме молоковозов, — и крышка… На этой посудине чужие машины переправлять опасно;
— Свои-то перевозите?
— Своя утопнет — один ответ, в суд никто не подаст. А чужая булькнет — не. расхлебаешь… Нет… нельзя.
— Уж пожалуйста, — не отставал я.
— А ну-ка да случись что, а мы молоко сорвем. Нельзя. Молоко — это тебе не собачий… хвост.
К чему такое
— Заплачу хорошо.
— Сколько? — спросил Степан.
— Не знаю. Сами скажете. Не возьмете же лиш-него.
Все трое сошлись на другом конце баржишки, тихо обсуждая несколько минут мое предложение.
Потом подошел один Степан. Теперь я увидел его во весь рост — широкоплечий русоволосый русский богатырь! Он сказал коротко:
— Три рубля.
— Давай, — говорю.
Нет! Мне не приходилось в жизни наблюдать такого необыкновенного перевоплощения. Степан махнул рукой, как командир эскадры. Кирюха подскочил к причалу, а третий, доселе молчавший и оказавшийся Ленькой, вскочил в катерок, прилепившийся к барже, как подсосный поросенок к свиноматке. Потребовалось не более пяти минут, чтобы мотор катера заревел, изрыгая струю воды, а сходни были сняты, — и маленькая баржишка заскрипела, отчаливая.
Оказалось, все трое вовсе и не лентяи, а им просто-напросто нечего делать. Только тогда я и понял, что значит «целый месяц опухаем»: тоже нужна привычка. На средине реки я высказал эту мысль Степану. Он как-то виновато улыбнулся, стал совсем-совсем другим (наверно, тем самым настоящим, чем он и был в жизни, дома в семье, с товарищами).
— И не говори… Тоска смертная. А тут весна! — воскликнул Степан. — Кто выдержит! Никто. Мы только… Я вот охотник, и ружье есть. Душа трещит! — Он положил на грудь могучую ладонь. — Места не нахожу: завтра открытие!.. Трудно.
Передо мной раскрылся человек, пребывающий в героическом безделье. И такая печаль лежала у него на лице, что мне стало не по себе.
Потом спустили вместо сходней две широкие доски, нашитые на пару бревнышек. По ним и надо было, как в цирке, взобраться автомобилю на баржу. За нашим въехал второй грузовик. Шофер-эквилибрист вползал черепахой, тихо, осторожно. А взобравшись, спросил:
— Бесплатно за этот плавучий цирк?
— Рупь, — ответил Кирюха.
— Заткнись! — прикрикнул на него Степан и ответил шоферу: — Бесплатно… Лезет не в свое дело, — заворчал он на Кирюху.
Я не понял такой неожиданной перемены в отношениях между товарищами. Но Кирюха притих, а шофер больше не повторил вопроса. Видимо, они знали Степана хорошо.
На другом берегу, когда уже закрепили баржу к причалу и стали спускать автомобили, Степан увидел мое ружье.
— Охотник?! — восхищенно спросил он.
— Он самый.
— На охоту?
— Да.
Он отвел мою протянутую руку с трояком, коснувшись ее шершавым пальцем, и грустно сказал:
— К чему? Не полагается. — И отвернулся.
— А как же ты-то на охоту?
Этот вопрос, казалось, переполнил чашу терпения, и Степан почти вскрикнул:
— Убегу! Если не отпустит, убегу все равно.
Когда
К середине дня в Камышевце я хлопотал с Алешей у Тихой Ольхи, спуская на воду челноки.
Алеша — это тракторист из совхоза, что в пяти километрах от Камышевца. Он ежедневно ездит на работу на велосипеде или ходит пешком: каждый день десять километров пути и десять — двенадцать часов работы. Так изо дня в день, из года в год. Он прекрасный тракторист, я знаю его этак лет двадцать подряд. И, кроме того, у него челнок — и у меня челнок, у него мотор — и у меня мотор, у него ружье — и у меня ружье. Одним словом, Алеша Русый — мой друг, прямой и всегда со мной откровенный. Не одну ночь скоротали мы с ним в камышах, не одну зорю отметили в Далеком, и много-много раз наши челноки стояли рядом под спокойным месяцем, окропленные росой или припудренные инеем, а мы по душам разговаривали или молчали, понимая друг друга. Всяко бывало — и дожди мочили, и солнце сушило.
А в тот беспокойный и хлопотный весенний день, перед открытием охоты, мы с ним выезжали из Камышевца на двух моторных челноках. Все было уложено по-хозяйски, закурена на земле последняя папироска, поставлены в нос лодки садки с кряковыми. Взревели моторы. Мы пошли по разливу, держась русла и взяв курс на Далекое.
Кругом вода, вода и вода. Вдали на пригорке — крохотный хуторок из карточных домиков. Верхушки старого затопленного камыша, высунувшись из воды, беспрестанно трепетали оттого, что вода, напирая, все толкала их и толкала. Вот он, кажется, уже утонул насовсем — нет его, но неожиданно снова выскакивал, вздрагивая и отряхиваясь. Даже мертвый стебель не сдается! Не сломай его силой, он истлеет на месте, но погибнет стоя, дожидаясь молодого, которого еще не видно, но который отрастает от его же корня.
Через час мы были уже около дамбы — через нее надо перетаскивать челноки волоком. Все хозяйство выгрузили и вдвоем переволокли сначала один, потом второй челнок. Работа эта трудная, потная, но мы не унывали.
На другой стороне дамбы снова все уложили и присели отдохнуть. Алеша вытер пот со лба рукавом. Прядь русых волос прилипла к виску да так и осталась, а он сдвинул треух на сторону и проговорил:
— Отдохнем, пожалуй.
Я знаю: ему не надо бы никакого отдыха сейчас. Он просто захотел послушать реку.
А река шумела особенным, весенним шумом. Всплески воды, набегающей на дамбу, и шорох старых камышей, и бульканье водоворота у моста, почти залитого до краев, и кряканье утки где-то неподалёку, и ответное шавканье селезня, и смех- скворца, заржавшего чистым жеребеночком, и далекие человеческие голоса где-то там, за ветлами, — все это трепетало и жило в общем шуме.
Алеша неожиданно воскликнул:
— Смотри-ка!. Лягушка! Он указал. пальцем на сухое пятно земли.
Лягушка смотрела на нас с наивным и спросонья ленивым любопытством.