Повести
Шрифт:
Мать отмахнулась, сморщила и без того морщинистое лицо:
— Где уж пригодится! Не наше дело в книжках торчать. Это — поповым детям аль урядниковым, тем только и делов. У них забот о хлебе нет. Отец набаловал его. Сам-то мрет на книжках и его приучил.
— Да, Ваня начитанный, — не то завидуя, не, то осуждая, проговорил дядя Федор.
Отец, мельком бросив взгляд на мать, виновато ухмыльнулся.
Мать, больше всего на свете ненавидевшая книги, которые она считала главными виновниками нашей нищеты, продолжала:
— Что толку-то от этих книг? Вот ежели бы хлеба
Отец вынул лубочную табакерку, постукал по дну ногтем большого пальца, открыл и,,улыбаясь, предложил дяде Федору:
— Нюхнем, что ль?
— От нечего делать — давай.
Подошла мать — она тоже нюхала. — и взяла большую щепоть. Все трое со свистом принялись втягивать в себя табак. Дядя Федор начал громко чихать, каждый раз вскрикивая: «Эх, ты!», а отец торопливо повторял за ним: «Дай-то бог!» После этого они громко смеялись.
Но больше всего смеялись мы, ребятишки, вся наша братва, или, как говорила мать, «содом». Смеялись те, что сидели на кутнике, и те, которые стояли возле печки, и те, что сидели за столом. Смеялись где-то на печке, за кожухом трубы. Как прорва на всех напала! От такого хохота даже девчонка в зыбце проснулась. Никогда наша старушка изба не оглашалась таким задорисгым смехом. Чаще всего в ее прогнутых стенах слышался плач, визг ребят и ругань отца с матерью.
Когда большие перестали смеяться, Филька, высунувшись из-за кожуха печи, подражая дяде Федору, начал чихать и вскрикивать: «Эх, ты!», а Васька весело кричал ему: «Дай бог!»
Они озоровали до тех пор, пока мать на них не прикрикнула:
— Будет ералашиться! Девчонка орет! — Обратившись ко мне, кивнула на зыбку: — Брось книжку! Качай девчонку! Погляди, есть у нее соска во рту аль выпала.
Я захлопнул книгу, нехотя подошел к зыбке, сунул девочке соску в рот, потом зацепил ногой веревку и принялся укачивать ребенка.
— Стало быть, к Ермбшке, говоришь, ходил? — снова спросил отец дядю Федора.
— Думал, толк какой получится, а он как заладил свое, так и шабаш. Да и мальчишка-то у него незавидный. Пузатый какой-то, сонный, кривоногий. Куда мне его!
Пастух помолчал, посмотрел на мать, обвел нас всех теплым взглядом, потом, обратившись к отцу, громко, словно решившись на что-то важное, заявил:
— Я к тебе, сват, неспроста. Вот и сама сваха Арина тут. Дело-то вам подходящее, ребятишек у вас вон сколько. Зачем им попусту бегать? Как ты, сваха Арина? Люди мы как будто немножко свои, обиды друг от дружки никогда не было. Я и говорю: наняли бы вы мальчишку-то. Глядишь — и в дом прибыток, и прокормится.
Я взглянул на братишек и увидел, как все они, так же как и я, сразу насторожились. Никто из них не знал, на кого намекал дядя Федор, кого наметил себе в подпаски, никто догадаться не мог, кто в это лето должен ходить с кнутом и дубинкой за стадом, кому переносить и дождь, и бурю, и отчаянную жару. Вижу, как завозились мои братья на печке, зашебуршились на кутнике. По лицам их, испуганным и тревожным, заметно было, что решительно никому из них нет охоты быть подпаском. Ведь это ж последнее дело!
— Ну, как ты, сваха Арина?
Мать часто–часто замигала, обвела нас подслеповатыми глазами, а потом, подумав, указала дяде Федору на отца:
— Как сам хочет.
Но отец, бросив на мать удивленный взгляд, запинаясь, пробормотал:
— Я-то что ж… Я ведь ништо… Ты вот как, мать? Я чего? Мое дело знамо… Куда ни шло, а нынешний год, конечно, хлеба нет, милостынькой не прокормишься.
Он хорошо знал, что мать хотя и сослалась на него, но это еще не значило, будто он в самом деле скажет свое решающее слово. Да если бы и сказал, мать все равно сделала бы по–своему.
— Как сама хочешь… Чтоб после чего не вышло.
И тихо шепнул дяде Федору:
— С ней говори: как скажет, так и будет.
Чуть заметная улыбка мелькнула на лице дяди Федора. Склонив голову набок, он посмотрел в угол, видимо что-то обдумывая, потом решительно обратился к матери:
— Сваха Арина, все дело за тобой. Ежели ты согласна, начнем о цене.
— О цене что! Ценой нас не обидишь. Ты вот только скажи, какой же тебе из нашего содома по нраву пришелся. Их ведь вон сколько у нас. Прямо целая арестантская рота.
— Мне которого пошустрее, посмелее которого, сваха Арина.
— Все они гожи. Все озорники. У меня голова от них кругом идет. Одного хлеба не напасешься.
Я все качал и качал зыбку, низко опустив голову. Я не мог поднять глаз на мать или на отца, а особенно на дядю Федора. Очень сильно билось сердце. Догадывался, что дядя Федор намекает на меня. Это про меня говорит: «которого пошустрее, посмелее». Может, он кого-нибудь выберет из старших братьев? Правда, старшие каждое лето нанимаются в работники к богатым мужикам. Ну, а если дядя Федор даст цену больше? Да, кроме того, ведь я еще учусь. Последний год хожу в школу, а весной экзамен сдавать. И так пропустил один год — нянчил девчонку… Стало быть, меня нельзя. Не могут же опять оторвать от училища!..
А дядя Федор словно нарочно медлил и не говорил, кого же он хочет нанять.
— Что ж, сваха, говори. Сейчас и магарыч. Я и то Сказал Ермошке: «Ты вот, хрипучий идол, упираешься, а я пойду к свахе Арине и там найму. А ты, Ермошка, с досады локти будешь кусать». Так и сделаю. А мальчишка ваш нешто его Саньке чета? Ваш-то шустрый, расторопный…
— Да ты кого? — перебила мать.
— Кого?
Дядя Федор повел глазами по избе. Мы все потупились. Филька с Гришкой даже схоронились за кожух печки.
— Вот он, герой-то, сидит. Книжник-то ваш. Больно шустер!
Он указал пальцем на меня. Я недавно читал «Вия» Гоголя, и палец пастуха показался мне железным. Я вздрогнул. Хотел что-то сказать, а язык отяжелел. От волнения затуманилось в глазах, и сквозь этот туман вижу, смутно вижу, как не то сочувственно, не то тревожно смотрит на меня Васька; прислонившись к голландке, испуганно таращит глаза Николька и как будто хочет что-то сказать, а с кутника, усмехаясь и радуясь, глядит на меня старший брат Захар. Из-за кожуха печи высунулась голова Фильки. Филька, с которым мы каждый день деремся, показал мне язык.