Повести
Шрифт:
На угол стола, застланного чистой скатертью, лег первый блин.
— Вставать, бывало, не хочется, — продолжал я вспоминать, — на дворе холодно, а как подумаешь об этом, еще кажется холодней. А встанешь, умоешься, и ничего…
— Ты отдохни, сынок, день-другой, а там и за работу. Миколе-то одному ой-ой как трудно!
— Эх! — крякнул Микола, вставая. — И Миколе не очень трудно, и Василь вспоминает все это неспроста.
— А что, — сказал я, — тебя и подгонять уже не нужно?
— Да с этим, брат, как раз наоборот получается. Мы стариков подшевеливаем. И
Он начал одеваться.
— Иди, сынок, иди, — догадалась мать, — Валя там не знает еще ничего, иди.
Микола ушел.
В печи зря горели дрова, а мать, забыв про блины, поливала мне на руки студеную воду — забота, которую грешно не принять. От воды по телу разливалась утренняя свежесть.
— Ничего, мама, хлопец — Микола наш, а?
Я растираю лицо суровым полотенцем, а она все глядит на меня.
— Хороший хлопец, Василек. Везде поспевает. Горяч только очень. Им ведь тоже нелегко было, партизанам. Уйдут, бывало, а мы… Всю ночь глаз не сомкнешь… Да все это прошло. Теперь смотрите сами: вам видней. Только не слишком командуй, сынок. Я и Миколе всегда говорю: иди ты с людьми, люди у нас хорошие. Не все, а много хороших, много!..
Шесть лет назад, когда меня провожали на фронт, наша Валя была худым, тонконогим подростком, и, чтобы поцеловать ее на прощание, мне пришлось наклониться.
А тут стоит передо мной этакая складная молодичка, с черными косами под косынкой, с ребенком на руках, и вот-вот заплачет от радости, как плачут при встрече старые женщины, немало горя повидавшие на веку.
— Взгляни же на девку мою…
Я взял на руки маленькую Верочку, уже похожую на свою маму, и, на радость сестре, прижался щекой к пухлой, розовой щечке ребенка.
— А где же Михась? — спросила мама.
— Идут там где-то с Миколой. Еще и закурить остановились. Да вот они, пришли!..
Михась вошел на костылях.
В партизанах, за несколько месяцев до прихода Красной Армии, Валя и Михась поженились. Ему было двадцать два, ей — восемнадцать. А осенью того же года в Восточной Пруссии пулеметная очередь перерезала парню ногу.
Я шагнул к двери навстречу Михасю, и мы в первый раз в жизни поздоровались с ним по-родственному.
— Ну, сигареток легоньких привез? — сразу, «без пересадки», спросил мой уважаемый зятек.
…Народу собралось порядком. Пришел, разумеется, Ячный — раньше всех. Пришли мои дружки — Шарейка, Иван Авдотьич, Чугунок… Пришли старые мамины подруги, чтобы вместе с ней порадоваться моему возвращению, чтобы вместе поплакать еще разок о тех, кто уже по придет. Пришли хлопцы помоложе — товарищи Миколы. Набилась полная кухня детей…
И началась веселая беседа, в особенности когда уселись за стол.
— Шолохова ты, Василь, там где-нибудь не встречал? — спрашивал Ячный, хитро прищурясь. — «Тихий Дон» прочитал, «Поднятую целину» прочитал. Ну, брат ты мой, и пишет! Гришка Мелехов, а? А за Аксиньей я и сам бы приударил, убей меня бог!
— Поглядите на него, ишь старый хрен! — засмеялись бабы. — Может, жениться надумал?
— Меня? — поправил Ячный седой ус. — Я только жить начал, а вы… А в «Поднятой целине», Василь? Давыдов, Нагульнов? Огонь, а не хлопцы!.. — И вдруг, что-то вспомнив, старик, как кот, зажмурился и, покрутив головой, засмеялся: — А дед Щукарь каков? Чтоб ему там легонько икнулось, коли жив!.. Я это, брат, читал недавно и думал: неужто и у нас, когда колхоз будем устраивать, такая же катавасия начнется, как там?..
— О-го-го, — баском захохотал чубатый черный Алесь Чугунок, — как зарежешь, старик, телушку да умнешь ее один, как тот Щукарь, катавасия, конечно, будет!
Мы засмеялись, зная об испытаниях Щукаря.
— Я о том, — стараясь перекрыть хохот, говорил Ячный, — будут ли у нас так же отвиливать и кряхтеть? У нас вроде бы должно пройти полегче. Там же только начало было, и вправду, как говорится, целина. А у нас эту целину еще перед войной малость разворошили. И в войну люди тоже увидели, что к чему. С колхозами мы уже — следом за дедом.
— Ишь разошелся старик, что твой уполномоченный, — усмехнулся Шарейка.
— Уполномоченный, — передразнил его Ячный. — Кабы тебе пришлось хлебнуть в жизни того, что я или, скажем, батька твой. А я и в партизанах с вами вместе был. Ты вот… Отвоевался — и на печь. Вояка!..
— Святые слова, да немножко запоздали, — засмеялся Шарейка. — Я, брат, не только сам заявление вчера написал, но еще и Комлюку помог.
Старик смотрел на Шарейку, а тот подмигнул ему через стол — очень похоже на Ячного — и, протянув стакан, прищелкнул языком.
— Ну, будь здоров, кум солнцу!..
Мы налили и чокнулись еще раз. На всю компанию у нас было только шесть стаканов, а так хотелось чокнуться с каждым, каждому сказать, как говорила мама: «А люди у нас хорошие! Не все, но много хороших, много!» И я сказал:
— Кому же, хлопцы, и начинать, как не нам? Или нас, может, испугают те, кто станет нашептывать из-за угла да ждать спасенья из-за моря-океана?
— А ведь будут, черт их побрал, шептать! — покачал головой Ячный. — Да… не только шептать!.. Святая Ганночка снова по хатам забегает: «Господу нашему слава, война будет, война!..» А у Бобручихи, того и гляди, иконы начнут обновляться. И все это, брат, у них по одной этой библии. Недаром же они при немцах спелись — и носики и бобруки — все святые!..
— Маловато нас для начала, — сказал Микола. — Пока еще раскачаются.
— Конечно, — усмехнулся Ячный. — Попробуй ты вот такого, как он, раскачать!.. — Старик показал на Михася. — Он ведь тоже будет ворчать сначала. Земли панской, шельма, себе распахал, богатеем заделался.
— А что, — загремел мой зять, — земля теперь наша — пашем. Все народное: леса, и воды, и недра… За что воевали? Я распахал, ты распахал, а если я чуть побольше, так у тебя уже живот болит…
— «Леса и недра», — смеясь повторил Ячный. — А гляди, как бы не пришлось нам и тебя вместе с Бобруком раскулачивать! Вот когда вой подымешь: «Да я ж бедняк был при панах!! Да я ж!..»